Безбожный переулок
Шрифт:
Нет. Не хочу.
И зря! Огарев, бурча голодным животом, выпил свой кофе. Тогда пошли искать гостиницу.
Гостиница нашлась в двух шагах буквально – через дверь от бара, где они сидели. Ни вывески, разумеется, ничего, только колоссальная дверь и звонок, на который никто внутри не реагировал, как Огарев ни старался. Огарев в отчаянии саданул по двери ногой и тотчас, все из того же бара, будто вызванный этим звуком, вышел улыбчивый парень, небритый, наглый, оказавшийся – о, так это вы! добро пожаловать, синьоры, – то ли владельцем, то ли портье. Огарев, оснащенный только
Они поднялись в номер – в настоящую средневековую каморку, крошечную, еще меньше лавки с этой дурацкой баклевой. И ни отличный ремонт – Огарев даже присвистнул, заглянув в ослепительную ванную комнату, – ни подчеркнуто современная мебель не могли замаскировать главного. Когда-то в этой лачуге ютилась громадная нищая семья. Ползали по глиняному полу вшивые рахитичные дети, переругивались измученные теснотой и сыростью взрослые. Сопение, смрад, золотуха, роды, туберкулез.
Маля ничком упала на широкую – практически во всю комнату – кровать. И снова расплакалась.
Огарев вытягивал из нее эту чертову историю до самого вечера – по частям, как коренной зуб, вросший корнями в челюсть. С теми же усилиями. С той же мукой. С той же кровью. Окончательно все прояснилось (или запуталось) только вечером, почти ночью, после ужина, на который он Малю снова еле уговорил. Ну пожалуйста. Если не хочешь есть – просто посиди со мной.
Черная тень от шелковицы, черные резные листья фиг, черные фонарные кружева. Только вино – красное. Очень красное.
Нет, оказывается, это не просто баклева. Это готовила мама, только мама. А ее научила бабушка. У тебя есть бабушка, Маля? Нет, она давно умерла, я не видела ее никогда, и вообще – пожалуйста, не перебивай. Бабушку научила ее мама – перечислять можно было до Адама и Евы, да хоть до неандертальцев или трилобитов.
Ну, рецепт. Ну, семейный.
Нет же! Не ну!
Эта сладость – из лавки, она только отсюда, понимаешь? Никто и нигде такого больше не делает. Местный специалитет. Называется – Маля быстро произнесла что-то по-итальянски, Огарев не понял, переспросил. И она повторила медленно – sfratto dei Goym. Дубина гоев. Тут была община, еврейская, очень большая – ну, по тем временам, понятно, большая, эта тетка в лавке сказала, что один из Орсини пригласил себе врача, еврея, очень толкового, а тот притащил за собой потихоньку родственников, друзей. И они расселились по всей долине.
Огарев кивнул – это было понятно. Понятная история. В двадцать первом веке все то же самое.
А в шестнадцатом веке, в шестнадцатом – Маля вдруг схватила бокал и выпила жадно, в два глотка, пытаясь успокоиться. Они все перессорились, только я не очень поняла почему, и был погром, просто ужасный, всех евреев согнали сюда, в город, в гетто, дубинами. Дубинами? – удивленно переспросил Огарев. Это было очень русское слово. Медвежье. Эх, дубинушка, ухнем! Да, вдруг закричала Маля, дубинами, и потом те, кто остался, придумали эту сладость, ну, на память, чтобы не забывать, и назвали ее – дубина гоев.
Очень поучительная история, хотел пошутить Огарев, но Маля снова затряслась, крупно, как будто замерзла, и он промолчал. Слава богу – промолчал. И что же дальше, Маля, спросил осторожно. Почему ты плачешь? То есть людей очень жалко, конечно, – евреев или хоть кого, но, знаешь, бывали переплеты и помрачнее…
Они ушли отсюда после этого, тихо сказала Маля. Как ты не понимаешь! Ушли! А рецепт унесли с собой.
Кто ушел, Малечка?
Мои предки.
Ушли! Понимаешь, взяли – и просто ушли!
Она снова побледнела так сильно, что на секунду Огарев испугался, что она потеряет сознание. Официант забрал счет и посмотрел на Огарева с карей укоризной. Как можно было довести такую красавицу до слез!
Огарев и сам не знал – как можно. А еще – как можно нести такую ерунду.
Да что на нее вообще сегодня нашло?
Он осторожно взял Малю за руку. Пошли погуляем немножко перед сном, хочешь? Ошибка. Еще одна ошибка. Громадная. Практически роковая.
Ночью город стал страшным по-настоящему, гулким, пустым. И только слой за слоем медленно опускался с неба туман, как будто все, кто умер здесь за тысячи и тысячи лет, торопились вернуться домой к ужину.
Ты хочешь сказать, что твоя мама была еврейка, Маля? Огарев заговорил, только чтобы не слышать, как эхо от их шагов, дробясь, отражается от стен.
Я не знаю, сказала Маля просто.
По тебе не особенно скажешь, если честно. То есть мне, конечно, совершенно все равно – еврейка, татарка, да хоть… Огарев замолчал, опасаясь ляпнуть бестактность. Еврейка, господи. С таким-то курносым носом.
Она исчезла, понимаешь? Маля вдруг заговорила, торопясь, давясь даже, словно хотела уже, но просто не могла остановиться. Просто исчезла, когда мне было пять лет. Но я ее помню. Хорошо помню. Даже очень хорошо. И баклеву помню, она готовила и меня учила.
Кто исчез, Маля?
Мама.
Тихо, с таким отчаянием, словно до сих пор не могла поверить.
Мама!
Погоди, как это исчезла?
Совсем.
Маля остановилась и посмотрела на Огарева круглыми совершенно, непроницаемыми в темноте глазами.
Просто ушла и не пришла. Папа сказал, что она шалава и нас бросила. Он один меня воспитывал. Так никогда и не женился.
Маля помолчала и очень просто прибавила – он убил ее, я знаю. Наверняка убил. Но я все равно ее помню.
Огарева вдруг продрало длинной медленной дрожью. Как будто судорогой. Вторая бутылка вина была явно лишней. Они с Малей стояли совсем одни на площади, такой маленькой, что Огарев, раскинув руки, пожалуй, мог дотронуться до двух противоположных домов, темных, глухих, будто вымерших еще в XVI веке. Вот в эти двери, должно быть, стучали дубиной. В эти тяжелые вечные двери. Площадь сомкнулась еще теснее, словно пыталась сжать их в каменном кулаке. Посередине, прямо из брусчатки, торчал странный камень, потрескавшийся, круглый, и Огарев, уводя Малю – пойдем-ка спать, милая, завтра договорим и во всем разберемся, – тихо изумился, кому могло прийти в голову притащить сюда мельничный жернов. Или пресс для масла, что ли?