Безлюбый
Шрифт:
— Такая ваша планида! — с хмурой усмешкой произнес стекольщик и размахнулся.
Все произошло почти одновременно: рванулась машина, вынеся адъютанта из смертного круга, выдохнулся голубой дымок после первой и последней затяжки генерала, скрыв его лицо, прогремел чудовищной силы взрыв.
Казалось, площадь из края в край забрызгало кровью. Всюду — обрывки одежды, шмотья мяса, внутренностей, обломки костей. В луже крови лежал и стекольщик, а вокруг блистала стеклянная хрупь, в которую превратилась его ноша.
Когда филеры и
— Я живой…
— …Я живой! — произнес со сна лежащий на тюремной койке узник и открыл глаза.
Мы сразу узнаем сильное, надбровно-челюстное лицо стекольщика-бомбиста.
Секунду-другую он словно привыкает к своему унылому и пустынному обиталищу; зарешеченное высокое оконце, параша в углу у двери, табуретка у изголовья тощего ложа, затем рывком сбрасывает тело с койки. На нем та же одежда, кроме фартука, в которой он был на площади, левое плечо перебинтовано.
Арестант выходит на середину камеры и приступает к гимнастическим упражнениям. Он мощно, упруго приседает, делает дыхательные движения, отжимается с помощью одной — здоровой руки от пола, после бега на месте работает корпусом, чередуя наклоны и повороты. Видно, что утренняя гимнастика ему не в новинку — так отработано каждое движение, так ровно и глубоко дыхание его мощной груди.
Дверь скрипнула, заглянул служитель.
— Скоро ты окочевряжишься?
— А тебе-то что? — не прерывая упражнений, огрызнулся узник. — Твое дело парашу вынести и сполоснуть хорошенько. Я не намерен смрадом дышать.
— Твой смрад, не мой, — угрюмо отозвался служитель.
— А ты, видать, из тех, кто горазд собственную вонь нюхать?
Узник нагибался, касаясь пола чуть не всей ладонью здоровой руки и предоставляя тюремщику любоваться своим задом.
Тот злобно ощерился, но ничего не сказал. Он ступил в камеру, взял парашу и вышел.
Узник закончил упражнения несколькими дыхательными движениями, сводившими лопатки воедино, после чего, сняв куртку, приступил к умыванию над тазом. Он все делал основательно, не спеша. Раненая рука ему мешала, по его лицу проскальзывала гримаса боли.
Вернулся служитель с отмытой парашей в одной руке, с кружкой чая и куском хлеба в другой.
— Ты бы еще завтрак в парашу положил, — бросил ему узник.
— И положу, коли захочу.
— А ты захоти, — побледнев, тихо, почти шепотом сказал узник. — Я тебе этой парашей башку проломлю. Мне что — дальше смерти?.
— Скорей бы уж тебя!.. — проворчал служитель, не слишком стараясь быть услышанным.
Он ткнул парашу в угол, положил завтрак на табурет и поспешно вышел.
— За оскорбление осужденного — под суд! — пустил ему вдогон как-то недобро развеселившийся узник.
Жесткая улыбка лишь на миг коснулась его губ, он сказал с ненавистью:
— Холуи власти!..
Сел на койку. Снял ломоть хлеба с кружки, сразу ударившей запертым в
— Хорошо! — прошептал узник. — Как хорошо!.. Он задумчиво жует хлеб, запивая горячим чаем…
…Маленькая голубятня на задах скособоченного одноэтажного домишки, приютившегося на окраине заштатного городка Ардатова Нижегородской губернии. Старая липа, две-три худосочные березки, куст сирени, яблоня.
В зависимости от времени, когда будут производиться съемки, деревья будут либо в клейкой весенней листве, а яблоня в цвету, либо — в чуть усталом летнем наряде, либо в золоте и багреце осени.
Пожилой, худой, как щепка, человек с впалой грудью чахоточника тяжело спускается с крыши сараюшки по лестнице-времянке, держа в руке белую голубку так называемой чистой породы.
Сделав передышку на своем коротком пути и откашлявшись, он достал из кармана кацавейки кусочек хлебного мякиша, сунул в рот и поднес к клюву голубки. Та жадно стала выклевывать хлеб у него изо рта.
— Гуленька!.. Гуленька!.. — ласково запричитал старик, когда голубка выклевала весь мякиш у него изо рта, поглаживая ладонью ее головку.
Он спустился на землю, где на лавочке, понурив кудлатую голову, сидит знакомый нам узник-стекольщик-бомбист Дмитрий Старков (только худее и острее скулами юного лица) и жадно курит козью ножку.
Голубятник — ссыльнопоселенец из поляков — Пахульский, искоса глянув на Старкова, стал усаживать в деревянную клетку с откидной сетчатой передней стенкой белую голубку. Он привязал ее за ножку и насыпал корму. Лишь после этого обратил внимание на своего угрюмого визитера.
— Хватит переживать, — сказал Пахульский с приметным польским акцентом. — Провалил!.. Провалил!.. Сколько покушений проваливалось, и никто не разводил слезницу.
— Я не развожу, — с тоской произнес Старков. — Но тошно, от себя тошно. Террорист!.. Сопля на заборе.
— Хватит! — оборвал его Пахульский. — Никто не застрахован от неудач. То, что произошло с тобой, даже нельзя считать провалом. Скорее, болезнью роста.
— Все равно, я себе не прощу.
— Сделаешь дело — простишь. У меня к тебе другие претензии, куда серьезней.
— Какие? — не глядя на Пахульского, с натугой спросил Старков.
Пахульский ответил не сразу, надсадный, задушливый кашель сотряс его впалую грудь. Откашлявшись, больной вынул носовой платок и утер рот. На платке остается красное пятно.
— Молодость упряма и самоуверенна, — сказал он. — Но у тебя этот порок затянулся. Я же предупреждал: действуй в одиночку. Александр II погиб от бомбы Гриневецкого, а повесили пятерых.
— Бросил бомбу один, а готовили покушение всей группой, — пробормотал Старков.