Безлюбый
Шрифт:
— Кроме одного, — тихо сказал врач, — ненависти.
— Тем хуже, — нахмурился прокурор. — Там, — он подчеркнул <…> а раскаяния.
…Камера.
Входят те же люди: прокурор, начальник тюрьмы, врач и новое лицо — моложавый священник с жидкой бороденкой.
Старков встает. Он ждал их и потому в полном сборе: умыт, тщательно выбрит, застегнут на все пуговицы.
Сцена идет под громкую, торжественную, героическую музыку. Мы не слышим слов, да они и не нужны — все понятно по жестам и выражению
Прокурор зачитывает бумагу об истечении срока для кассационной жалобы, которым осужденный не воспользовался, в силу чего приговор будет приведен в исполнение.
Старков спокойно, чуть иронично выслушивает давно ожидаемое решение своей участи.
Врач берет его руку, слушает пульс и не может сдержать восхищенного жеста: пульс нормальный. Старков пожал плечами: неужели врач ждал иного?
К нему подошел священник, но был решительно отстранен.
Старкову накинули на плечи шинель, от шапки он отказался.
Процессия идет через устланный снегом двор. Вдалеке гремят барабаны.
Вот и виселица. Палач, подручный и петля ждут жертву.
Старков легко взбежал на помост. Расстегнул ворот. За ним поднялся священник с крестом. И снова Старков отстранил его. Он смотрит на морозный, искрящийся мир.
Ему хотят накинуть капюшон, он бросает на помост заскорузлый от слез и соплей его предшественников колпак. Сам надевает на шею петлю. Он стоит очень красивый, от светлых волос над головой — ореол.
Барабаны смолкают…
— Как хорошо! — шепчет Старков. — Как хорошо!..
И просыпается на тюремной койке в тот же день, с которого начался наш рассказ.
Да, это был только сон, а исполнения того, что ему приснилось, надо ждать три долгих дня, с хамом-санитаром, дураком-надзирателем, болью в плече, дурной пищей и вонючей парашей. Старков вздохнул, потянулся, ерзнув головой по подушке, и увидел женщину. Она сидела на табуретке возле изголовья койки.
Он поморгал, чтобы прогнать видение, но женщина не исчезла. Лицо ее, немолодое, приятное и терпеливое, было незнакомо Старкову. Спицы ловко двигались в ее руках. Это были маленькие руки с тонкими, длинными пальцами и миндалевидными ногтями. Аристократические руки, которым не шло вязальное крохоборство. Старков рассмотрел ее всю, наслаждаясь своей бесцеремонностью, ведь женщина не заметила, что он проснулся.
Внезапно что-то привлекло внимание Старкова. Он пошевелил плечами и потрогал бинты на ране. Скосив глаза, он увидел свежую, чистую, тугую марлю и понял, что эта женщина перевязала его, пока он спал.
— Вы сестра милосердия? — спросил Старков.
Женщина вздрогнула от неожиданности, и клубок шерсти скатился с ее колен. Тихонько охнув, она подняла его и сказала тихим, мелодичным голосом:
— Как вы меня напугали! Я думала, вы спите.
— Я и спал. Пока вы надо мной мудровали.
— Простите, что без спроса. Не хотелось вас будить, вы так сладко спали. Наверное, вам снилось что-то радостное.
Старков
— Сон был, и правда, хоть куда. Мне снилась виселица.
— Боже мой! О чем вы говорите? Какой ужас! — Она прижала к вискам свои тонкие изящные пальцы.
Старков смотрел на нее пристальным, изучающим взглядом.
— Вы находитесь в камере смертника. Разве вам не сказали?
— Бог не допустит! — истово сказала женщина и перекрестилась.
— Как еще допустит! — Старкову нравилось шокировать ее. — Но вы не ответили на мой вопрос. Впрочем, я и сам вижу: вы не сестра милосердия. Вы ряженая.
— Что вы имеете в виду? — смешалась дама.
— Вы из этих — сочувствующих… Дам-благотворительниц, патронесс или как вас там еще…
— Простите, — дама обиженно поджала губы. — Но я действительно сестра милосердия. Не любительница, а дипломированная. Была на войне и даже удостоилась медали. — Обиженно-чопорное выражение покинуло ее лицо, она молодо рассмеялась. — «За храбрость», можете себе представить? Я такая трусиха! Боюсь мышей, тараканов, гусениц. А при виде крысы могу грохнуться в обморок.
— Значит, я прав. Старая мода — играть в сестер милосердия, толкаться в госпиталях, щипать корпию.
— Но я не играла. Я была на полях сражения, помогала раненым. Как я вас перевязала и как это делал санитар?
— Он или безрукий, или просто хам. По-моему, он меня ненавидит, только не пойму за что. Перевязали вы здорово, даже поверить трудно, что вы дама из высшего, — Старков иронически подчеркнул слово, — общества.
— Я и не отрицаю. Разве это такой грех?
— Так и живем, — невесть с чего Старков начал злиться, — для курсисток — революционные кружки и брошюрки, для светских дам — госпиталя и солдатики.
— Вы так презрительно говорите о курсистках, а разве вы сами не революционер?
— Я — одинокий волк. Не хожу в стае. Пасу свою ненависть сам. А вы хорошо надумали: в мирное время солдатский госпиталь — скука. Куда романтичнее иметь дело с нашим братом — политическим. Особенно смертниками. Хорошо полирует кровь.
— Господи! О чем вы? Что я вам плохого сделала?
— А вам не приходит в голову, что вас никто не звал? Или вы думаете, ваше присутствие так лестно, что и спрашивать не надо? — Старков зашелся. — А может, вы мне мешаете?
— Простите! Бедный мальчик! Вам надо в туалет? Где ваша утка?
Она нагнулась и стала шарить под койкой.
— Тут не госпиталь. Нам утки не положены.
Дама беспомощно огляделась. Увидела парашу.
— Дать вам эту… вазу?
Старков снова заухал филином, гнев его подутих.
— Еще чего! Я ходячий больной.
— Вы не стесняйтесь. Я в госпиталях всего нагляделась.
— Да тут и смотреть не на что, — нагло сказал Старков. Он поднялся и пошел к параше, по пути расстегивая штаны. Он долго и шумно мочился, а дама умиротворенно вернулась к вязанию.