Безмятежные годы (сборник)
Шрифт:
– Муся, моя маленькая, как я рада снова видеть тебя! Я так по тебе стосковалась! Знаешь, даже в классе как будто пусто без тебя, точно… темно стало, право… У меня, по крайней мере, такое чувство. Ты такая светлая, жизнерадостная, твои глаза всегда искрятся таким счастьем, такой искренностью, что смотреть на тебя отрадно.
Она ласково обнимала меня, в голосе звучали такие теплые, милые нотки. Какой у нее задушевный мелодичный голос!
Теперь мы виделись постоянно: хоть на двадцать-тридцать минут, но ежедневно забегала она на обратном пути из гимназии. Мамочка от нее в полном восторге, Вера от мамуси тоже.
– Какая прелестная у тебя мама, – сказала Вера как-то
Бедная Вера! Какой скорбью были полны эти слова! Ей, такой слабенькой, такой хрупкой, впечатлительной и чуткой, ей больше, чем кому-либо, нужна заботливая, холящая, ласковая рука. Мне так хочется спросить, разузнать все про ее жизнь, горькую жизнь, – о да, наверняка! – для этого достаточно заглянуть в ее чудесные, глубокие глаза, в которых всегда-всегда, даже когда она улыбается, таится тихая, но неотступная грусть. Но я стесняюсь расспрашивать, я только крепко-крепко сжимаю ее длинную худенькую руку и прижимаюсь щекой к ее плечу. Совсем у нее нет матери или, быть может, такая, с которой ей тяжело живется?.. Она, будто подслушав, ответила на мой мысленный вопрос.
– Моя мать давно умерла, когда мне было всего одиннадцать лет.
– А отец у тебя есть? – спрашиваю я.
– Отец… Да, у меня есть отец.
Она останавливается, видимо, не желая много распространяться о себе.
В отсутствие Веры мы с мамочкой много говорим о ней.
– Чудесная девушка, такая ясная, уравновешенная, сознательная, это просто поразительно в таком юном семнадцатилетнем существе. В ней столько выдержки, столько достоинства. Да, видно, нелегко далась, да и теперь еще дается ей жизнь. Большая нужда сквозит во всем. Так бы хотелось помочь ей, приодеть, подкормить, немножко подлечить ее, бедненькую. Но с такими благородно-гордыми натурами это не так просто делается, страшно задеть ее болезненно-чуткое самолюбие. Я уж давно обдумываю, как приступить к этому щекотливому вопросу. Ты приглашай ее почаще, пусть приходит к тебе на целый день, чтобы можно было хоть в эти дни покормить ее хорошенько.
Мамочка сама делает попытки.
– Верочка, куда же вы? Посидите еще с Мусей, она так рада вам, так вас любит.
– Благодарю, я бы с удовольствием, но на завтра столько уроков.
– Ну, если весь вечер не можете, так хоть пообедайте с нами, ведь все равно, здесь ли, дома ли, время на обед придется потратить. Так уж лучше пожертвуйте его нам, может, на радостях Муся лучше есть будет, а то совсем у нее аппетита нет.
– Веруся, милая, пожалуйста, – вмешиваюсь я.
– Право, никак не могу: меня отец ждет, он ведь там один, я у него за хозяйку, надо все приготовить. Очень вам благодарна.
Когда же, наконец, в квартире у нас была произведена генеральная дезинфекция, все сроки и сверхсроки заразы миновали и стали снова показываться родственники и знакомые, Вера сказала мне:
– Муся, ты на меня, милая, не сердись, но теперь ты не одна, и я больше приходить не буду.
– Но почему же, Верочка, милая, почему? Мне так хорошо, так уютно с тобой, мне тебя никто, никто не заменит, – запротестовала я.
– Нет, милая, я такая неподходящая в вашем доме. У вас всегда смех, довольство, веселье, право, я одним видом своим на всех тоску буду наводить. Где болезнь, горе в доме, – да, там я на месте. Ты знаешь, и тебя, и твою маму я всей душой люблю, с вами я сжилась, сроднилась, но все остальное будет
Действительно, никогда я не видела Веру смеющейся, никогда. Только изредка необыкновенно приятная, кроткая, но и то будто затуманенная улыбка появляется на ее красивых, тонких губах. Бедная, бедная моя Верочка! Что болит у нее в душе? Что же так сильно-сильно придавило ее?
Почти до самой Пасхи пролентяйничала я, мамочка все боялась, чтобы я не переутомилась, но там уже пришлось взяться за книги и наверстать пропущенное. Впрочем, это было вовсе не так страшно. По счастью, я все-таки довольно остроумно распорядилась со своей болезнью и захворала тогда, когда курс был уже закончен почти по всем предметам. Пришлось подогнать только русскую литературу, в чем помогла мне добрая Вера, да несколько теорем по геометрии – сущая ерунда, с которой я легко сама справилась.
На Фоминой неделе [121] состоялось мое появление в гимназии. Охи, ахи, восторги, объятия. Ужасно хорошо!
– Муся, душка, прелесть моя! – несется мощный глас Шурки, после чего меня основательно принимают ее объятия.
– Господи, как ты выросла!
– Как похорошела! – несется с разных концов.
– Какая ты тонюсенькая! Право, страшно сломать тебя, – опять восклицает Тишалова и, очевидно, желая проверить мою прочность, еще раз стискивает меня в объятиях. Ничего, слава Богу, цела и невредима.
– Какая же ты в самом деле хорошенькая! – любовно смотря на меня, говорит Вера.
Разве я действительно такая хорошенькая? Вот все мне это говорят. Да, конечно, ничего: белая, розовая, глаза большие… Но я не люблю таких лиц, как мое, – довольных, сияющих, ярких. Я люблю нежные очертания, мягкие краски, лица вдумчивые, вдохновенные, художественные, тонкие. Мой идеал – лицо
Веры: сколько мысли, скорби! Точно лицо святой. Да, она такая и есть на самом деле.
Клеопатра Михайловна трогает меня своей сердечностью, она так заботливо расспрашивает меня и даже целует. Андрей Карлович приветливо кивает своим арбузиком.
– Ну, ну, это хорошо, что вы как раз вовремя выздоровели: мы успеем вас поспрашивать и выставить вам годовую отметку. Можете отвечать на этой неделе? Да можете, конечно, можете, я уверен. Ну, а с чего же вы начать хотите? Чего меньше всего боитесь? Хотите с немецкого? Вот и прекрасно.
На следующий день я отвечаю немецкий, который знаю действительно назубок. Грамматику, что прошли без меня (а учебника у нас нет), просматриваю по запискам, уцелевшим у Наташи Скипетровой.
– Вот мы сейчас посмотрим, кто в классе лучше всех знает немецкую грамматику и литературу, – заявляет Андрей Карлович. – Я буду задавать вопросы Fräulein Starobelsky, и кто скорее ее найдет ответ, пусть поднимает руку.
Весь класс в напряженном внимании, это своего рода конкурс. Меня берет страшный задор: никому, никому не дать ответить раньше себя. Один вопрос, другой, третий. Я даю ответ раньше, чем Андрей Карлович договаривает фразу, и сейчас же привожу подтверждающий пример. Вопросы сыплются безостановочно, но в ответах нет ни секунды задержки. Ни одна рука не успевает подняться до того, как я даю ответ. Андрей Карлович сияет; у меня от волнения заледенели руки, разгорелись щеки.
– Ja, das heisst wissen! Gut, sehr gut, perfekt! [122] – восклицает он, и его рука делает совершенно неприсущее ей дело: в моей годовой графе красуется низенькое, черное, плотное «двенадцать».