Безмятежные годы (сборник)
Шрифт:
Хочу ли? – вот вопрос! Чтобы я да не хотела прокатиться вообще, а туда в частности? Впрочем, хитренькая, всевидящая и всезнающая мамочка, конечно, прекрасно знает это. Через пять минут мы на улице. Погода свежая, веселая, яркая. Осень в этом году во что бы то ни стало хочет оставить о себе хорошее впечатление. Все улыбается – и она улыбается, не обращая внимания на угрюмые тучи, которые, нет-нет и угрожающе затянут голубое небо. Но она не смущается: дунет раз-другой, и побегут, хмурясь, напуганные облака, и опять себе, как ни в чем не бывало, смеется она.
Извозчик нам попался хороший, ехать, по счастью,
Останавливаемся. Лезем по лестнице. Тут не только сердцу, но и мне привольнее; коли не прыгать, то все же полубегом наверх взобраться можно. Звоним. Как всегда, минутка тишины, которой сердце опять пользуется для своих гимнастических упражнений, потом шаги, трик-трак: в открытых дверях перед нами Дуняша. Я страшно рада ее видеть.
– А, барыня, барышня, пожалуйте! Вот Ольга Николаевна и Марья Николаевна рады будут! Только намедни все про вас вспоминали.
Первое, что охватывает меня, точно проникает всю насквозь, это тот милый, так памятный мне особый запах, который всегда царит в их доме: пахнет сушеными цветами, немножко камфарой, духами, чуть-чуть табаком… Словом, пахнет так, как, я себе представляю, должно пахнуть в старом помещичьем доме, – добрым старым временем. Я обожаю этот запах, он точно за сердце хватает. Старинная красного дерева с красной же обивкой мебель, громадный киот с теплящейся перед ним голубой лампадкой… Какой-то лаской, отрадой веет на меня от всего этого. Больше я ничего не успеваю разглядеть, кроме появляющейся из-за красной портьеры военной фигуры в тужурке.
– А-а!.. – радостно несется из его уст. – Вот сюрприз. Наше ясное солнышко выглянуло… Как скажут тетушки, – быстро поправляется он. – Вот они обрадуются!..
Но глаза, вся физиономия его говорит, что и сам он не огорчен, то есть нисколечко. Он целует руку мамочке, крепко-крепко пожимает мою.
– Тетушки, а я вам гостей веду, да каких!
Но если старушки еще не совсем разглядели нас и, говоря «сЬиге Мусенька», направляются к мамочке, зато они прекрасно все расслышали. Радость, рассказы, расспросы… В сущности, не говорится ничего особенного, но весело необыкновенно, а груши, сливы, пастила и большие яблоки, которые сейчас же распорядились подать радушные старушечки, кажутся непосредственно сорванными в райских садах.
Светло, хорошо, отрадно! Опять мелем мы с Николаем Александровичем всякий вздор, смеемся сами, смеются и старшие. Ни на минутку не оставались мы вдвоем, ничего особенного не сказал он мне, только, улучив удобный момент, незаметно для других вытащил что-то красненькое из кармана жилетки и показал мне. При взгляде на мою же собственную красную ленту, с которой он, видимо, не расстается, еще веселей, еще отраднее стало на сердце. В легком, приподнятом настроении вернулась я домой.
И вдруг… сразу точно все потускнело, стало маленьким, сереньким, бледным. В сущности, ведь ничего не случилось, как будто бы ничего, а так темно-темно сделалось.
Над страницей книги, которую я с увлечением читала, я останавливаюсь, пораженная чем-то знакомым, хорошо, слишком хорошо, даже больше чем знакомым.
Как желал бы навек я продлить
Первый миг роковой с нею встречи…
Все целиком оно здесь, передо мной; более чем полностью: тут два лишние куплета, которые выпустил он… Что это? Что это значит? Ничего не соображаю; чувствую только, будто большое светлое, лучистое видение дрогнуло, пошатнулось, заколыхалось и поплыло, съеживаясь, съеживаясь, становясь бледнее, меньше, туманнее… Передо мной уже просто маленькая тусклая, серенькая картинка, точно запыленная, мутная, а на сердце больно-больно…
Я не рассуждаю, ни в чем не даю себе отчета, я только чувствую. Долго я так сижу, будто в тяжелом сне. Наконец ко мне возвращается способность рассуждать. Зачем, зачем понадобилась ему эта ложь?.. Солгать в такую минуту. И больше опять нет мыслей, ни одной… Хочется плакать… Жаль чего-то, так жаль!.. И я плачу горько-горько, как не плакала давно…
На следующий день я встаю кислая, вялая, безучастная. Вероятно, вид у меня ненормальный, потому что ото всех решительно я слышу один и тот же вопрос: «Что с тобой?» Это так мучает меня: сказать, конечно, никому не могу, притворяться же совсем не умею; попробовала было принять веселый вид, пошутить, но это так трудно, так утомительно, потом еще тяжелее сделалось, и я едва смогла справиться с собой. В классе говорят, объясняют, а я никак не могу сосредоточиться. Светлов два раза поднял меня на вопросы, но я, точно с неба свалившись, сказала что-то, вероятно, очень несуразное, потому что он с удивлением взглянул на меня и больше уже не трогал. Потом несколько раз, чувствуя, что кто-то смотрит, я бессознательно поднимала глаза и встречалась с его взглядом.
На уроке Андрея Карловича я окончательно вышла из собственных берегов, задумалась так, что ничего не слышу.
– Fräulein Starobelsky! – наконец откуда-то, издали доносится до меня.
Я поворачиваюсь.
– Fräulein Starobelsky! Aber wo sind sie? [132] – улыбаясь, спрашивает он, а лицо у самого такое хорошее, ласковое.
От этого доброго голоса, от теплого сочувствия, звучащего в нем, мне неудержимо хочется плакать. Слезы подступают к самому горлу. А добрые, круглые глаза внимательно следят за мной сквозь толстые стекла очков; вдруг, словно вспомнив что-то, Андрей Карлович деловым тоном обращается ко мне:
– Fräulein Starobelsky, будьте так любезны спуститься вниз, в канцелярию, я там на столе или на конторке, или, может быть, на этажерке между книгами забыл свою записную книжечку. Пожалуйста, поищите, а то мне стольких сегодня спросить нужно… Уж вы извините.
Милый, добрый человек! Я убеждена, что он никакой книжечки не забывал, а просто хочет дать мне возможность прийти в себя. Добрая душа!.. Не торопясь, напившись предварительно воды, спускаюсь я вниз, обшариваю всю канцелярию – конечно, ничего. Возвращаюсь с пустыми руками.