Безумие толпы
Шрифт:
Жан Ги опустил глаза и, словно в коматозном состоянии, уперся неподвижным взглядом в руины лимонного пирога с безе.
– Что? – прошептал Арман, чувствуя, что Жан Ги выговорился не полностью. – Мне можешь сказать.
– Бремя. Я назвал собственную дочку бременем. – Он поднял опухшие глаза на Армана. – И…
Арман ждал.
– И именно это я имел в виду. – Он бормотал все тише, а последних слов было почти не разобрать.
Теперь в его глазах стояла мольба. Слезный крик о помощи. Арман протянул руку над столом, ухватил запястье Жана Ги.
–
Жан Ги ничего не сказал, он сидел с приоткрытым ртом, часто дышал.
Арман ждал, его пальцы лежали на рукаве свитера Жана Ги.
– Я… – начал было Жан Ги, но замолчал, чтобы взять себя в руки. – Боюсь, но в чем-то… в глубине души я согласен с ней. В том, что касается абортов… Я ее ненавижу! – Он выпалил это на одном дыхании и посмотрел на Гамаша: какова будет реакция на такое заявление?
Ему ответил задумчивый взгляд тестя. Печальный.
– Продолжай, – почти прошептал Арман.
– Она говорит теми словами, которые и мне приходили в голову. Выражает то, что я пережил. Я иногда жалею, что никто, к примеру доктор какой-нибудь, не сказал нам, что аборт необходим. Что у нас нет выбора. Чтобы мы с Анни не чувствовали себя виноватыми, приняв такое решение. Чтобы жизнь была… нормальной. Господи, – Жан Ги снова закрыл лицо руками, – помоги мне.
И только когда Жан Ги опустил руки, Арман заговорил.
– И почему же вы не решились?
– На что?
– Не решились на аборт? Вам сказали, что у плода синдром Дауна, на самом раннем этапе беременности. Вы вполне могли это сделать.
Жан Ги, который ничуть не боялся этого вопроса, этого разговора, вздохнул с непомерным облегчением. Та темень, что окутала его сердце, была извлечена на свет. И Гамаш не отпрянул от него с отвращением, а вел себя так, словно то, о чем говорил Жан Ги, было хоть и мучительным, но совершенно естественным.
И возможно, Жан Ги начал думать, что так оно и есть.
– Мы с Анни говорили об этом. Мы собирались. У нас было назначение. Но мы не смогли. Тут не было ничего религиозного. Вы знаете, мы далеки от церкви, от веры. Просто нам стало казаться, что это неправильно. Решили, что если плод во всем остальном будет развиваться нормально, то мы… – «…то мы, – мысленно продолжил Жан Ги, – сохраним ее?».
От подобных формулировок их дочь словно превращалась в щенка.
Но именно таким было решение, именно в таких выражениях они это обсуждали.
– …сохраним ее. – Жан Ги помедлил. – Мне так страшно.
– Чего ты боишься?
– Что я не буду любить ее достаточно, что я буду плохим отцом. Что я не готов для этого.
Арман сделал глубокий, протяжный вдох, но ничего не сказал. Он позволял Бовуару выговориться до конца.
– Я смотрю на нее, Арман, и не вижу ни Анни, ни себя. Ни вас и ни Рейн-Мари. Ни моих родителей. Я не вижу никого из моей семьи. Бывают моменты, когда я не могу жить без нее, а бывает, воспринимаю ее как нечто чуждое.
Арман кивнул:
– Это яблоко упало далеко от дерева.
Жан Ги не сразу понял сказанное Гамашем, потом чуть улыбнулся и посмотрел на схваченное морозцем окно. На деревенский луг. На три громадные сосны.
– А может быть, не так уж и далеко, – спокойно произнес он, чувствуя себя гораздо лучше, чем когда-либо за последнее время. «Может быть, – подумал он, – это бремя – вовсе не Идола. А стыд».
– Ты ведь знаешь, – сказал Арман, – почти каждый родитель на каком-то этапе чувствует то же, что и ты. Желание вернуться к прежней беззаботной жизни. Не могу тебе сказать, сколько раз мы с Рейн-Мари в раздражении смотрели на Даниеля и Анни и жалели, что это не чужие дети. Сколько раз мы жалели, что у нас дети, а не собаки.
Почему-то эти слова вызвали у Жана Ги желание расплакаться. С облегчением.
– Ты сейчас рассказал о том, как тяжело далось вам решение сохранить ребенка, – добавил Арман ровным, уверенным голосом. – Но есть разница между трудным выбором и вынужденным абортом плода, который далек от совершенства. Именно об этом и говорит профессор Робинсон, именно на это она теперь намекает. И пусть она излагает свою теорию иными словами, это все равно разновидность евгеники [35] . Ты можешь себе представить, каких людей мы потеряли бы?
35
Евгеника – учение о селекции применительно к человеку, а также о путях улучшения его наследственных свойств; считается теоретической основой преступлений нацизма. В Европейском союзе в 2000 году введен запрет евгенической практики.
Арман чувствовал, что его гнев может перерасти во вспышку, выходящую за рамки приличий.
Но идеи, которые продвигала Эбигейл Робинсон, уводили гораздо дальше, за все пределы допустимого.
Изучив статистику смертей во время пандемии и сделав оценку экономической целесообразности, она пришла к выводу, что одним выстрелом можно убить двух зайцев. И Эбигейл Робинсон – в своей приятной манере – была счастлива бросить камень, способный вызвать лавину.
Что, если помочь тем, кто страдает от невыносимых и бесконтрольных болей, умирающим, прикованным к постели, превратившимся после удара в овощ, слабым и немощным? Что, если облегчить их страдания? Простой инъекцией? Они будут избавлены от мук, а общество – от расходов. От бремени.
Хотя это слово никогда не произносилось, оно подразумевалось. Невидимо присутствовало.
А если оптовые смерти сотен тысяч пожилых мужчин и женщин, смерти, которые во время пандемии случались сами по себе, поставить на поток, разве это не будет милосердием? Добротой? Даже человечностью?
Разве не усыпляют неизлечимо больных животных? Разве это не считают поступком, основанным на любви? Так в чем разница?
Королевская комиссия, получив доклад Робинсон, отказалась его рассматривать. Легитимировать само предложение.