Библиотека литературы США
Шрифт:
— Успех, неудача — я, признаться, не понимаю, что вы обозначаете этими словами, и никогда не могла понять, — наконец не стерпела я.
— Конечно, не могли, — сказал он. — И в этом ваша беда.
— Вам бы надо простить Карлоса… — сказала я.
— Вы же знаете, что я никого ни в чем не виню, — совершенно искренне сказал Бетанкур.
Все поднялись из-за стола, через разные двери потекли из комнаты, Карлос подошел ко мне поздороваться. Он говорил о Хустино и его невзгодах с насмешливой жалостью.
— Чего еще ожидать, когда заводят шашни в кругу семьи?
— Не будем об этом сейчас, — оборвал его Бетанкур. И гнусаво, дребезжаще хихикнул.
— Если не сейчас, так когда же? — сказал Карлос, он вышел вместе со мной. — Я сложу corrido [29] о Хустино и его сестренке. — И он чуть не шепотом
29
Народную балладу (исп.).
— Одной пулей, — Бетанкур погрозил Карлосу длинным тонким пальцем, — одной!
— Хорошо, пусть одной! — засмеялся Карлос. — Какой придира, однако! Спокойной ночи!
Кеннерли и Карлос рано ушли к себе. Дон Хенаро весь вечер играл в бильярд со Степановым и неизменно оказывался в проигрыше. Дон Хенаро отлично играл на бильярде, но Степанов был чемпион, неоднократно брал всевозможные призы, так что потерпеть от него поражение было не постыдно.
В продуваемом сквозняками зале верхнего этажа, переоборудованном в гостиную, Андреев, отключив от фортепиано приставку, пел русские песни, а в перерывах, припоминая, какие еще песни он знает, пробегал руками по клавишам. Мы с доньей Хулией слушали его. Он пел для нас, но в основном для себя, с той же намеренной отключенностью от окружающего, с той же нарочитой отрешенностью, с какой все утро напролет рассказывал нам о России.
Мы засиделись допоздна. Встретившись глазами со мной или с Андреевым, донья Хулия не забывала улыбнуться, частенько прикрыв рот рукой, зевала, китайский мопс посапывал, развалясь на ее коленях.
— Вы не устали? — спросила я ее. — Мы не слишком поздно засиделись?
— Нет-нет, пусть поет. Терпеть не могу ложиться рано. Если можно посидеть попозже, я никогда не иду спать. И вы не уходите!
В половине первого Успенский призвал к себе Андреева, призвал и Степанова. Он не находил себе места, его лихорадило, тянуло разговаривать.
Андреев сказал:
— Я уже послал за доктором Волком. Лучше захватить болезнь в самом начале.
Мы с доньей Хулией заглянули в бильярдную на первом этаже — там дон Хенаро пытался уравнять счет со Степановым. В окнах торчали головы индейцев; перегнувшись через подоконники, они молча наблюдали за игрой, их громадные соломенные шляпы сползали им на нос.
— Значит, ты сегодня не едешь в Мехико? — спросила мужа донья Хулия.
— С какой стати мне туда ехать? — не поднимая на нее глаз, ни с того ни с сего ответил он вопросом на вопрос.
— Да так, мне подумалось — вдруг ты поедешь, — сказала донья Хулия. — Спокойной ночи, Степанов, — сказала она, черные глаза ее мерцали из-под удлиненных серебристо-голубыми тенями век.
— Спокойной ночи, Хулита, — сказал Степанов, его открытая улыбка северянина могла означать что угодно и не означать решительно ничего. Когда Степанов не улыбался, его выразительное, энергичное лицо суровело. Улыбался он с обманчивой наивностью, как мальчишка. Но кем-кем, а наивным он никак не был; и сейчас он веселился над нелепой фигуркой, будто забредшей сюда из кукольного театра, необидно, как веселятся только в добрых книжках. Уходя, донья Хулия искоса метнула на него сверкающий взор, заимствованный из арсенала голливудских femmes fatales. Степанов не отрывал глаз от своего кия, словно изучал его в микроскоп. Дон Хенаро, в злобе бросив: «Спокойной ночи», выскочил вон из комнаты на скотный двор.
Мы с доньей Хулией прошли через ее спальню, вытянутую, узкую комнату, между бильярдной и бродильней. Здесь пенились шелк и пух, сверкали нестерпимым блеском свежеполированное дерево и огромные зеркала, рябило в глазах от всяческих безделушек — коробок конфет, французских кукол в кринолинах и пудреных париках. В нос шибал запах духов, его перебивал
— Какая гадость это пульке! — сказала она. — Надеюсь, шум не помешает вам спать.
На моем балконе гулял резкий свежий ветер с гор, здесь к нему не примешивались ни парфюмерные ароматы, ни бродильный дух.
— Двадцать одна! — тягуче, мелодично выводил хор индейцев усталыми взбудораженными голосами, и двадцать первая бочка свежего пульке летела по каткам вниз, где двое индейцев подхватывали ее и загружали на тележку прямо под моим окном.
Из окон по соседству слышалось негромкое бормотание троих русских. Свиньи, похрюкивая, копошились в вязкой грязи около источника; хотя уже сгустились сумерки, там вовсю шла стирка. Женщины, стоя на коленях, хлестали мокрым бельем по камням, болтая и пересмеиваясь. Похоже, этой ночью все женщины смеялись: далеко за полночь от хижин пеонов, тянувшихся вдоль скотного двора, доносились переливы громкого, заразительного смеха. Ослики взревывали, плакались друг другу; повсюду царила неспокойная дрема, животные били копытами, сопели, хрипели. Внизу, в бродильне, чей-то голос вдруг пропел отрывок непотребной песни, прачки было замолкли, но тут же между ними вновь пошли пересмешки. У арки ворот, ведущих во внутренний двор перед гасиендой, поднялась суматоха: один из породистых, вышколенных псов (куда только подевалась его важность), не на шутку взъярясь, гнал задастого солдатика — чтобы не шатался, где не положено, — назад к казармам, размещенным у крепостной стены, напротив индейских хижин. Солдатик послушно улепетывал, ковыляя и спотыкаясь, но не издавая ни звука; его тусклый фонарь мотало из стороны в сторону. Посреди двора, словно тут пролегала невидимая граница, пес застыл, проводил солдата взглядом и вернулся на свой пост под аркой. Солдаты, присланные правительством охранять гасиенду от партизанских отрядов, били баклуши, наталкивая животы бобами за счет дона Хенаро. Он, как и собаки, терпел их скрепя сердце.
Меня усыпили протяжные, певучие голоса индейцев, ведущих подсчет бочкам в бродильне, а на рассвете, летнем рассвете, разбудила их заунывная утренняя песня, лязг железа, скрип кожи, топот мулов, которых впрягали в телеги… Кучера щелкали кнутами, покрикивали, и груженые телеги, грохоча, уезжали одна за другой навстречу поезду, который отвозил пульке в Мехико. Работники отправлялись в поле, гнали перед собой осликов. Они тоже покрикивали и поколачивали осликов палками, но не спеша, не суетясь. Да и зачем спешить: впереди их ждала работа, усталость, словом, день как день. Трехлетний мальчонка, семеня рядом с отцом, погонял ослика-отъемыша, на мохнатой спинке которого громоздились два бочонка. Два маленьких существа, каждое на свой манер, подражали старшим. Мальчонка покрикивал на ослика и поколачивал его, ослик плелся ползком и при каждом ударе прядал ушами.
— Господи ты Боже мой, — часом позже сказал за кофе Кеннерли, отогнал тучу мух и нетвердой рукой налил себе кофе. — Разве вы не помните… Я всю ночь глаз не мог сомкнуть, у меня никак не выходило из головы, да вспомните же, — упрашивал он Степанова — тот, прикрыв рукой кофе от мух, докуривал сигарету, — эпизод, что мы снимали две недели назад, там еще Хустино играл парня, который нечаянно застрелил девушку, пытался бежать, за ним послали погоню, и Висенте в ней участвовал. Точь-в-точь то же самое повторилось с теми же людьми на самом деле. И представьте, какая нелепость, — обратился он ко мне, — нам придется переснимать этот эпизод: он неважно получился, а тут он повторился на самом деле, и никто даже не позаботился его снять! О чем они только думают! Представьте, как было бы здорово — девушка крупным планом, мертвая по-настоящему, и по лицу Хустино, когда Висенте двинул его прикладом, течет самая настоящая кровь, и хоть бы кто, Господи ты Боже мой!.. хоть бы кто позаботился это снять! Как с приезда сюда у нас не заладилось, так и пошло-поехало — то одно, то другое… А теперь объясните мне, что вам помешало?