Битва за Лукоморье. Книга 3
Шрифт:
– Такая душевная, что, того и гляди, на мед изойдет. А вы, два дурня с глазами маслеными, перед этой растетёхой [16] и растаяли, – слова алырки прозвучали неожиданно зло. – И травами этими вонючими несет у нее на всю избу так, что у меня аж виски разболелись…
Василий с недоумением пожал плечами. Запах трав, сушившихся в горнице, вонючим богатырю вовсе не казался. Горьковатый, слегка терпкий, примерно так растертая в ладонях степная полынь пахнет. И чего это царица взъелась?.. Может, ревнует? Мужа-то своего непутевого она крепко любит, но такая своенравная гордячка наверняка привыкла,
16
Растетёха – плотная, толстая девка или баба.
В сенях послышались шаги, и на пороге появилась Премила. Подошла к постели Терёшки, опять вздохнула и покачала головой.
– Не убивайся так, витязь, – участливо и тепло произнесла она. – Вон как извелся, даже с лица почернел. И старшой ваш весь за парнишку сердцем изболелся, хоть виду и не подает… Я же говорю: малец крепкий, есть надежда, что выдюжит. Давай-ка пока на стол соберу. Беду куском пирога не зажуешь, но вам силы надобны. Благо я к приходу мужа настряпала разного, все свеженькое да горячее еще, с пылу с жару.
Духом из печи, откуда принялась хозяйка вытаскивать наготовленное, потянуло таким, что Казимирович не выдержал, громко сглотнул набежавшую слюну. Хоть и стало великоградцу нестерпимо стыдно за себя, обжору. Что греха таить: поесть богатырь любил. Да что там, все вояки не прочь как следует брюхо себе набить, но Василий обычно ел за троих, за что еще юнцом получил от товарищей прозвище Обжирало. Кличка, правда, не прижилась, но про страсть Василия к еде в дружине знали все.
На столе тем временем появились и румяный пирог, накрытый вышитым рушником, и томленая в расписной глиняной плошке пшенная каша, залитая скворчащей сметаной с яйцами, и дымящийся горшок щей.
– Ты особо на ее стряпню не налегай, – шепнула Василию Мадина. – Осторожней будь.
Сама она за стол так и не села, отговорилась тем, что есть, мол, не хочется.
Богатырь лишь хмыкнул. Ясное дело, Мадина никак не может себя простить за то, что случилось с Терёшкой, с того и к хозяйке, ни в чем не виноватой, на пустом месте цепляется… Но заподозрить в добросердечной и радушной лесничихе отравительницу – это уж ни в какие ворота!
Обижать Премилу отказом Василию было неловко – от всей души ведь угощает, так что долго чиниться он не стал. Устроившись за столом, пододвинул к себе наполненную до краев миску. Зачерпнул первую ложку горячих, подернутых золотым жирком мясных щей с капустой, подул, отправил в рот… и убедился: готовит лесничиха так, что язык, гляди, невзначай проглотишь. Первая же ложка разбудила в нем лютый волчий голод, такой, словно Казимирович три дня не едал. А когда Василий откромсал себе поджаристый ломоть пышного, сочащегося маслом сдобного пирога-рыбника, то со стыдом понял, что от стола его уже за уши не оттащить. Пока не сметет хотя бы половину того, что выставлено.
– Уму помрачение, какая ты стряпуха знатная, хозяюшка, – пробормотал русич с набитым ртом. – Повезло твоему мужу.
На Мадину, украдкой делающую ему предупреждающие знаки, богатырь уже внимания не обращал. Совладать с собой он не мог, уплетая за обе щеки наготовленные лесничихой разносолы. Миску после щей чуть не вылизал, пирог мигом уполовинил, а когда перешел к рассыпчатой подрумяненной каше, Премила дважды накладывала гостю с горкой добавки. Да еще из сеней, куда ненадолго выходила, пока великоградец расправлялся с пирогом, принесла
– Молочка налить? – спросила Василия довольная хозяйка, когда тот наконец отвалился от стола. – Топленого?
– Можно, – крякнул Казимирович, тряхнув русыми кудрями и подкрутив усы.
Богатырь и сам не заметил, как его разморило. Бывает такое после сытной еды, в сон клонит. Или виновата во всем непонятная усталость, что навалилась еще в лесу? Поданную Премилой кружку великоградец осилил уже с трудом, то и дело зевая. Веки прямо склеивались.
– Глаза что-то слипаются, мочи нет… – еле выговорил он, растягиваясь на лавке и подкладывая под голову локоть. – Если что, сразу разбудите, красавицы…
Одолел сон Василия мгновенно. Свинцово-тяжелый и крепкий, точно провалился богатырь в бездонную черную яму.
«Почему не веришь? – в мыслях коня отчетливо сквозила обида пополам с неутихающей тревогой. Не за себя, за хозяина, который непрошибаемо почитает себя из них двоих самым умным. – Этой, в доме, веришь, а мне – нет?»
– Мне тоже не по себе, дружок, – Добрыня чуть пригнулся в седле, проезжая под протянутым над тропой суком, обросшим косматой бородой лишайника.
Чащоба за поляной, где стояла изба лесничего, снова стала глухой и темной, но тропка, что вилась краем глубокого и широкого, заросшего папоротником оврага, по которой ехал богатырь, была натоптанной. Ходили по ней часто.
– Мир этот – не наш, иной, – кому он это говорит, коню или себе? – А тут, в округе, еще и остатки темной волшбы воздух да землю пропитали, ведь в той избе когда-то ведьма сильная жила. Их ты и чуешь. Вот и тревожишься.
Бурушко принялся твердить, что вокруг нехорошие места, от которых жди беды, едва поляна с избой скрылась за деревьями, но упрямиться все же не стал. Лишь осуждающе всхрапнул: мол, если что, то я сказал, а ты услышал.
Воевода спорить тоже не желал, у него голова была занята другим.
Пробираясь по тропе, Добрыня запретил себе сомневаться в том, что знахарь с хутора Терёшке помочь сумеет. Судьба на узкой стежке людей зря не сводит, в этом богатырь убеждался не единожды. Не раз уже успел Никитич поблагодарить удачу и за встречу с парнем из села Горелые Ельники. И не в том даже дело, что мальчишка, смущенно признавшийся богатырям в дружбе с берегиней, умеет видеть нечисть и чащобных духов. Терёшка весь был как жаркий огонек, рядом с которым и на стылом осеннем ветру другим тепло, и на трескучем морозе.
Такие ребята золотые жить да жить должны. А не умирать по-глупому на чужой стороне в пятнадцать лет.
Деревья, тесно сомкнувшиеся над тропинкой, слегка расступились, воевода перевел коня на рысь… и тут же натянул повод. Овраг дальше круто изгибался вправо и делал петлю. Повторяя его изгиб, тропа тоже поворачивала направо, ныряя в гущу леса. Судя по всему, кругаля в объезд надо было дать изрядного.
Добрыня подъехал к краю оврага. Глинистые склоны, оплетенные древесными корнями, вниз обрывались почти отвесно, на дне глухо журчала вода и вспухал белой опарой туман. Спуститься с этакой кручи с конем, а потом вскарабкаться по скользкому склону наверх и думать было нечего. Но зато как раз в этом месте овраг слегка сужался и шириной был, на глаз, примерно саженей в пять. На другой стороне виднелась ровная поляна, очень похожая на ту, где стояла изба лесничего. Даже черная чахлая травка ее покрывала такая же.