Благоволительницы
Шрифт:
О том, что происходило во внешнем мире, я не имел ни малейшего понятия. Радио не работало, ни одна живая душа не появлялась. Где-то в уголке мозга сидела мысль о том, что, пока я тут бешусь от собственного бессилия, на юге гибнут люди, как погибло уже великое множество других, но мне было все равно. Я не смог бы сказать, где находятся русские – в двадцати километрах или в ста, я о них и не думал, эти события разворачивались в ином, отличном от моего времени, не говоря уж о пространстве. И если вдруг оба времени столкнутся, неизвестно, какое еще победит. Но, несмотря на всю отрешенность, в моем теле возникал чистый страх и стекал с него, как капельки таявшего снега падают с дерева, ударяясь о нижние ветки и иголки на земле. Страх беззвучно разъедал меня. Как зверь, роющийся в шерсти в поисках источника боли, как упрямый ребенок, разозлившийся на неподатливые игрушки, я пытался дать имя моим страданиям. Я выпил несколько бутылок вина и стаканов водки, потом валялся в забытьи на кровати, на холодном влажном сквозняке. Я с грустью смотрелся в зеркало, разглядывал свой красный, натруженный член, болтавшийся под лобковыми волосами, и думал, что он очень изменился, и если бы даже она оказалась здесь, все было бы иначе, не как раньше. В одиннадцать, двенадцать лет половые органы у нас были крошечные, и там, в полумраке чердака, соприкасались друг с другом худенькие, как скелетики, тела. А теперь появилась вся эта тяжесть и полнота плоти, и ужасные раны, которые ей нанесли: у Уны – вспоротый живот, а у меня глубокая дыра в черепе. Вагина, ректум – тоже дыры в теле, но внутри живая плоть, образующая целостную поверхность. Что же тогда дыра, пустота? Это то, что в голове. Когда мысль осмеливается ускользнуть, отделиться от тела, вести себя так, как будто его не существует, как будто можно думать без тела. Как если бы мысль, самая абстрактная, например о моральной норме, которая висит над головой, словно звездное небо, не сообразовывалась с ритмом дыхания, пульсацией крови в венах, с хрустом суставов. И вправду, когда я в детстве играл с Уной, и позже, когда обучался с конкретными целями пользоваться телами хотевших меня парней, я был молод и еще не понимал и не прочувствовал особенную тяжесть тел и то, к чему побуждает и на что обрекает плотская любовь. Возраст для меня не играл никакой роли, даже в Цюрихе. Только теперь я начал стремиться к сближению, я предугадывал, что означает жить в женском теле, с тяжелыми грудями, садиться на унитаз или на корточки, чтобы помочиться, в теле, которое надо вскрыть ножом, чтобы достать из живота детей. Как бы мне хотелось видеть перед собой на диване это тело, с раскрытыми, словно страницы книги, ляжками, тоненькой полоской белых кружев, прячущей припухлость вагины, верхнюю часть широкого шрама и линии сухожилий по бокам. Как страстно припал бы я губами к впадинкам и не отрывался бы, одновременно медленно двумя пальцами отодвигая кружевную ткань: «Посмотри только, какая белизна. Подумай, как черно под ней». Мне безумно хотелось увидеть эту вагину, притаившуюся между двумя ложбинками, и хоть один раз осторожно провести языком снизу вверх по почти сухой щели. Еще мне хотелось посмотреть, как писает это прекрасное тело, сидит на унитазе, нагнувшись вперед, уперев локти в колени, и услышать журчание мочи. Еще я хотел, чтобы, закончив писать, она наклонилась, взяла губами мой вялый член, чтобы обнюхала волосы на моем лобке, ямки между мошонкой и ляжками,
Опять похолодало, выпал снег, замело террасу, двор, сад. Еды почти не осталось, хлеб кончился, я попробовал его приготовить самостоятельно из муки Кете. Я понятия не имел, что надо делать, но нашел в поваренной книге рецепт и испек несколько булок. Отщипывал и глотал куски, не давая им остыть, как только вынимал из печки, вприкуску с сырой луковицей, от которой у меня потом воняло изо рта. Ни яиц, ни ветчины больше не было, но в подвале я наткнулся на ящик мелких зеленых яблок прошлогоднего урожая, покрытых белым налетом, но сладких, и грыз их в течение дня, запивая водкой. Ресурсы винного погреба, по счастью, были неисчерпаемы. Еще я обнаружил остатки паштета и ужинал паштетом, салом, поджаренным с луком, и лучшими французскими винами. Ночью поднялась метель, мрачно завывал северный ветер, при сильных порывах хлопали плохо закрепленные ставни, а снег бился в оконные стекла. Но дров у меня имелось достаточно, печка гудела, спальня хорошо прогрелась, и я голый растянулся в темноте, подсвеченной снегом, и вихри словно секли мою кожу. На следующий день ветер стих, но снег валил крупными частыми хлопьями, укрывая землю и деревья. Под снегом мне привиделся смутный силуэт, напомнивший трупы на снегу в Сталинграде. Я видел их со всей отчетливостью – синие губы, кожа бронзового цвета, испещренная щетиной, застигнутые смертью врасплох, изумленные, остолбеневшие, но спокойные, почти умиротворенные, в отличие от мертвого Моро, плававшего в крови на ковре, от распластанного на кровати тела матери со свернутой шеей. Жуткие, непереносимые картины, несмотря на все усилия, я не мог их остановить и, чтобы от них избавиться, мысленно поднялся по лестнице на чердак в доме Моро, спрятался там, съежился в углу и принялся ждать, когда сестра найдет и утешит меня, – меня, своего печального рыцаря с пробитой головой.
Тем вечером я долго принимал горячую ванну. Я поставил на бортик одну ногу, потом вторую и, обмывая станок прямо в той же воде, тщательно их побрил. Потом побрил подмышки. Лезвие скользило по намыленной густой поросли, клочки завитых волос падали в пену. Я вылез, сменил лезвие, опять поставил ногу на бортик ванны и выбрил лобок и мошонку. Я действовал аккуратно, особенно в тех местах, до которых трудно достать, но совершил неловкое движение и порезался, прямо за яичками, там, где кожа наиболее чувствительная. Три капельки крови упали в белую пену. Я протер порез одеколоном, пожгло немного, потом полегчало. На поверхности воды плавали волосы и ошметки крема для бритья. Я обмылся ведром холодной воды, кожа покрылась мурашками, яички сморщились. Выйдя из ванной, я посмотрелся в зеркало, и это ужасающе голое тело показалось мне чужим, оно больше напоминало тело Аполлона с кифарой из Парижского музея, чем мое. Я плотно прижался к зеркалу, закрыл глаза и представил, как медленно, осторожно брею половые органы сестры, придерживаю двумя пальцами складки кожи, чтобы не поранить ее, потом поворачиваю ее задом, наклоняю вперед и сбриваю вьющийся пушок вокруг ануса. Потом Уна терлась щекой о мою голую, побледневшую от холода кожу, щекотала сжавшиеся мальчишеские яички и лизала кончик обрезанного члена, быстро, подразнивая, прикасаясь к нему языком. «Мне даже больше нравилось, когда он был вот таких размеров», – заявила она, смеясь, расставив большой и указательный палец на несколько сантиметров. А я поднял сестру и смотрел на ее выпуклые голые половые губы, выдававшиеся между ног. Длинный рубец, который я по-прежнему видел в воображении, тянулся вниз к влагалищу, но не доходил до него, это было влагалище моей маленькой сестры-близняшки, и я расплакался.
Снег шел всю ночь. Я кружил по бескрайнему пространству, где властвовала лишь моя мысль, непринужденно творя и уничтожая формы, впрочем, ее свобода постоянно наталкивалась на границы тел – моего, реального, материального, и Униного, воображаемого, а значит, неисчерпаемого, с каждым разом оставлявшего меня более опустошенным в нарастающем лихорадочном возбуждении и отчаянии. Сидя голышом на кровати, я в изнеможении пил водку и курил. И мой взгляд от внешнего, от моих покрасневших колен, длинных, с выпуклыми венами рук, члена, сморщившегося внизу под слегка вздутым брюшком, устремлялся к внутреннему и блуждал по телу спящей на животе Уны. Лицо обращено ко мне, ноги вытянуты, маленькая девочка. Я нежно убрал волосы, обнажил прекрасную, крепкую шею и, как в один из вечеров, мысленно вернулся к задушенной матери, носившей нас в чреве. Я гладил шею сестры и старался серьезно, прилежно вообразить, как я скручиваю шею матери, нет, невозможно, сцена не вырисовывалась, не сохранилось во мне и следа подобной сцены. Напрасно я вглядывался в глубь себя, словно в зеркало, образы упорно не желали появляться в нем, стекло ничего не отражало, даже когда я просовывал руки под волосы сестры и говорил: «О, мои руки на шее сестры. О, мои руки на шее матери». Нет, ничего, ничего не было. Меня била дрожь, я по-собачьи, калачиком, прикорнул в конце кровати. Открыл глаза после долгого отдыха. Уна лежала навзничь, раздвинув ноги, ладонь на животе, вульва напротив моего лица таращилась на меня, следила за мной, как голова медузы Горгоны, как неподвижный циклоп, единственный глаз которого никогда не моргает. Постепенно этот молчаливый взгляд пронял меня до мозга костей, дыхание участилось, я заслонил глаз рукой, чтобы больше его не видеть, но он по-прежнему смотрел на меня и обнажал (хотя я и так уже был голый). Если бы у меня возникла эрекция, подумал я, то вместо заостренной дубинки я бы воспользовался членом и ослепил бы этого Полифема, превращавшего меня в ничтожество. Но член оставался неподвижным, и сам я будто окаменел. Потом я выпростал руку и пырнул этот огромный глаз средним пальцем. Бедра чуть дрогнули, и все. Я вытащил палец, подполз ближе и, опершись на предплечья, уперся лбом в вульву, прижался к дыре своим шрамом. Теперь уже я смотрел внутрь, шарил лучом третьего глаза в глубине тела Уны, а луч ее единственного глаза направлялся на меня, и мы таким образом ослепляли друг друга. Не шевелясь, я кончил в мощном взрыве белого света, и глаза мои открылись, просветлели и увидели все.
Утром окрестности окутал густой туман. Из спальни я не мог различить ни березовую аллею, ни лес, ни даже край террасы. Я распахнул окно, снова услышал, как капли падают с крыши и далеко в лесу гнусавит сарыч. Я босиком спустился на первый этаж и вышел на террасу. Снег на плиточном полу холодил ноги, от свежего воздуха по коже побежали мурашки, я облокотился о каменные перила. Обернулся: фасад дома, продолжение парапета исчезли, растворились в дымке, у меня было ощущение, что я отделился от мира и плыву. Мое внимание привлекла фигура в заснеженном саду, которую я приметил накануне. Я нагнулся, чтобы лучше рассмотреть, ее наполовину обволакивал туман. Она снова напомнила мне труп, теперь уже труп девушки, повешенной в Харькове, лежавшей на снегу в Профсоюзном саду, грудь которой обглодали собаки. Я дрожал, кожа горела, холод сделал ее чрезвычайно чувствительной, голый бритый член, бодрящий воздух, окружавший меня туман – все это вызывало фантастическое чувство наготы, абсолютной, почти безобразной. Фигура исчезла, наверное, просто какая-то неровность земли, я и думать о ней забыл, прижался к перилам и дал волю рукам. Оргазм, как отдача при выстреле, откинул меня назад, я упал на занесенную снегом плитку террасы и лежал, оглушенный, дрожа всем телом. Я как будто различил чей-то силуэт в тумане, женскую фигуру, бродившую возле меня, расслышал крики вдалеке, но, вероятно, это я сам орал, хотя вместе с тем я осознавал, что все происходит в тишине, и ни один звук не сорвался с моих губ, не нарушил спокойствия серого утра. Фигура вышла из тумана и легла рядом со мной. Я на снегу промерз до костей. «Это мы, – шептал я в лабиринт ее маленького, круглого ушка, – это мы». Но фигура молчала, и я понимал, что это не «мы», а я, только я. Я вернулся в дом. Меня трясло, тяжело дыша, я катался по коврам, чтобы вытереться насухо. Потом спустился в погреб. Наугад вытаскивал бутылки вина, дул сверху, чихал от поднимавшихся облаков пыли, читал этикетки. Стылый, сырой запах погреба проникал в ноздри, мне было приятно ощущать подошвами ног ледяной, влажный, почти скользкий земляной пол. Я выбрал бутылку, откупорил ее штопором, висевшим на веревке, и стал пить из горла. Вино текло изо рта на подбородок и на грудь, я снова возбудился. Фигура теперь стояла за стеллажами и тихонько покачивалась, я предложил ей вина, но она не шевельнулась. Я лег на пол, она уселась верхом, и пока она мной пользовалась, продолжал хлебать из бутылки. Я плюнул в фигуру вином, но она не обратила на это внимания и не перестала скакать на мне. Раз от разу мой оргазм был более острым, болезненным, мучительным, отросшие крошечные щетинки раздражали кожу и член, и, когда возбуждение спало, под красной, сморщенной кожей выступили крупные зеленые вены и сетка маленьких фиолетовых. Однако я не унимался, бегал с громким топотом по дому, по спальням, по ванным комнатам, вызывал у себя эрекцию всеми мыслимыми способами, но не кончал, потому что уже не мог. Я играл в прятки, зная, что искать меня некому, я уже не отдавал себе отчета в действиях, просто тупо следовал импульсам тела, хотя мой разум оставался светлым и ясным. Чем больше я теребил свое тело, тем меньше оно мне служило, тем чаще превращалось в препятствие. Я старался хитростью одолеть эту толстокожесть, проклинал его, распалял, возбуждал, доводя до безумия, но возбуждение имело холодную, почти асексуальную форму. Я совершил массу непристойных, инфантильных поступков. В комнате прислуги я опустился на колени на узкой кровати и воткнул себе свечку в анус, с трудом зажег фитиль и крутился и так, и сяк, роняя капли горячего воска на задницу и обратную сторону мошонки, дрочил, уперев голову в железную раму кровати. Потом я на корточках срал в очко в темной клетушке, туалете для слуг. Бумагой я пользоваться не стал и мастурбировал, стоя на лестнице черного хода, терся грязной задницей о перила. От вони, ударившей в нос, меня повело, и, кончая, я чуть не полетел со ступенек кувырком, в последний момент удержал равновесие и расхохотался. Осмотрел следы дерьма на дереве, я тщательно вытер их кружевной салфеткой из гостевой комнаты. Я скрежетал зубами, смеялся, как сумасшедший, и заснул, растянувшись на полу в коридоре. Проснулся страшно голодным, сожрал все, что нашел, и выпил еще одну бутылку вина. Снаружи стелился туман, наверное, уже наступил день, но время определить было невозможно. Я отпер чердак, там было темно, пахло мускусом, на пыльном полу отпечатались мои следы. Я взял кожаный ремень, перекинул его через балку и приготовился показать фигуре, тихонько прокравшейся за мной, как я маленьким мальчиком вешался в лесу. Когда шею сдавило, член опять напрягся, а я испугался и, чтобы не удавиться, встал на цыпочки. Я дрочил, пока сперма не брызнула через чердак, и, кончая, всем весом повис на ремне, так что, если бы фигура меня не поддержала, точно задохнулся бы. Потом отцепился и упал в пыль. Фигура, словно маленький жадный зверек, на четвереньках обнюхала мой дряблый орган, но от моих простертых рук увернулась. С фигурой я возбуждался медленно, и она накинула мне на шею один из ремней. Когда, наконец, член встал, она освободила мне шею, связала ноги и бросилась на меня. «Теперь ты сожми», – сказала она. Я сдавил ее шею большими пальцами, и фигура на корточках, ступни на полу, поднималась и приседала на мне. Ее дыхание с резким свистом вырывалось из губ, я сжал сильнее, ее лицо страшно надулось и побагровело, язык вывалился изо рта, она даже не могла хрипеть и, кончая, вцепившись ногтями в мои запястья, сходила под себя. Я вопил, ревел и бился головой об пол, бесился, рыдал, но не от отвращения, не потому, что эта женская фигура, упорно не хотевшая становиться моей сестрой, обоссала меня, нет, не потому. Я смотрел, как она, задыхаясь, кончала и писала, и видел повешенных в Харькове, при удушении мочившихся на прохожих. Я видел девушку, которую мы повесили в зимний день в парке за памятником Шевченко, молодую, здоровую, цветущую. Дошла ли она до оргазма, когда ее вздернули, и когда она наделала в трусы? Кончила ли, когда с петлей на шее, извивалась и дергала ногами? Кончала ли вообще, она ведь была слишком юная, пережила ли она это, прежде чем оказаться на виселице? Как мы посмели повесить девочку? Я рыдал и не мог остановиться, воспоминание о ней привело меня в совершенное отчаяние, моя Дева Мария Снежная. Тут не было угрызений совести, я их не испытывал и не считал себя виноватым. И не думал, что все могло или должно было развиваться по-другому, просто понимал, что значит повесить девочку: мы ее задушили, как мясник удавливает быка, бесстрастно, потому что того требовали обстоятельства, потому что она совершила глупость и заплатила за нее жизнью. Таковы правила игры, нашей игры. Но мы же повесили не свинью, не теленка, которых убивают, не задумываясь, чтобы потом съесть их мясо, а девушку. Возможно, маленькой девочкой она была счастлива, и вот теперь вступила в жизнь, в жизнь, полную убийц, и не сумела спастись, девушка, такая же, как моя сестра, может, тоже чья-то сестра, ведь и я чей-то брат. И подобная жестокость не имела названия, какой бы ни была реальная необходимость, она разрушала все. Если мы уж это сделали, казнили девушку, значит, мы на все способны. Больше нет гарантий. Моя сестра могла сегодня весело писать в туалете, а завтра облегчаться, болтаясь на веревке, что лишено было всякого смысла. Вот почему я плакал, я больше ничего не понимал и хотел быть один, чтобы ничего не понимать и дальше.
Я проснулся в кровати Уны. По-прежнему голый, но чистый, и ноги мои были свободны. Как я здесь очутился? Я не помнил совершенно. Печка погасла, и я замерз. Я, как идиот, тихонько бубнил под нос имя сестры: «Уна, Уна». Меня трясло от леденящей душу тишины, а может, просто от холода. Я встал. За окном занимался день, было облачно, но повсюду разливался красивый свет. Туман рассеялся, и я смотрел на лес, на еще согнутые под тяжестью снега ветки. На ум пришли абсурдные строки, старинная песня Гильома IX, сумасбродного герцога Аквитанского: Я хотел создать стихи совсем не из чего / ни о себе, ни о тебе, / ни о любви, / и ни о чем. Я поднялся и направился в угол комнаты, где кучей валялись мои вещи, надел брюки, натянул подтяжки на голые плечи. Проходя мимо зеркала, посмотрел на свое отражение: толстая красная полоса охватывала горло. Я спустился вниз, сгрыз на кухне яблоко, отпил пару глотков вина из открытой бутылки. Хлеб кончился. Я вышел на террасу, было по-прежнему холодно, я потер руки. Натруженный член болел, шерстяные брюки только усиливали раздражение. Я оглядел пальцы, предплечья, забавы ради попытался поддеть ногтем толстые голубые вены на запястье. Под ногти забилась грязь, ноготь на большом пальце левой руки сломался. На противоположной стороне дома, во дворе, каркали вороны. Воздух был бодрящий, колкий. Снег на земле подтаял, а потом опять покрылся твердой коркой. На террасе оставались четкие следы и оттиск моего тела. Я подошел к краю террасы, перегнулся через перила. В саду на снегу лежал труп женщины, полуголой, в распахнутом халате, оцепеневшей, голова наклонена, открытые глаза устремлены в небо. Кончик языка деликатно высовывался в уголке посиневших губ, между ног пробивался темный пушок, он все еще упорно продолжал расти. У меня перехватило дыхание: тело
Жига
Томас нашел меня на краю террасы. Я сидел на стуле, глядел на лес, на небо и пил водку маленькими глотками из горлышка. Высокая балюстрада загораживала мне сад, но меня смутно терзала мысль о том, что я там увидел. Сколько дней пролетело, один или два? Не спрашивайте, как я их провел. Томас, наверное, обогнул дом сбоку. Я ничего не слышал, ни шума мотора, ни окрика. Я протянул ему бутылку: «За здоровье и братство. Пей». Конечно, я был немного пьян. Томас огляделся вокруг, сделал глоток, но бутылку мне не вернул. «Какого черта ты здесь делаешь?» – спросил он наконец. Я только глупо улыбнулся. Он кивнул на дом. «Ты один?» – «Думаю, да». Томас приблизился, пристально посмотрел на меня и повторил: «Какого черта ты здесь? Твой отпуск истек неделю назад. Гротман в ярости и грозится отдать тебя под трибунал за дезертирство. А сейчас военный трибунал длится пять минут». Я пожал плечами и потянулся к бутылке, которую Томас держал в руке. Он убрал руку. «А ты? Почему ты здесь?» – поинтересовался я. «Пионтек мне сказал, где ты. Он меня и привез. Я за тобой». – «Значит, пора возвращаться?» – грустно сказал я. «Да, иди одевайся». Я встал, поднялся на второй этаж. В спальне Уны вместо того, чтобы одеваться, я сел на кожаный диван и закурил. Думалось мне о ней с трудом, мысли тянулись пустые, вялые. Голос Томаса, раздавшийся на лестнице, заставил меня очнуться: «Поторопись, черт тебя подери!» Я одевался, не особо подбирая вещи, но и не бездумно, все-таки холода еще держались: длинное нижнее белье, шерстяные носки, свитер с горлом под форменный китель. На секретере валялось «Воспитание чувств», я сунул его в карман кителя. Потом принялся открывать окна, чтобы запереть ставни. В дверном проеме возник Томас: «Чем ты занимаешься?» – «Закрываю. Не оставлять же дом нараспашку». И тогда он дал волю своему плохому настроению: «Ты, похоже, не понимаешь, что происходит. В течение недели русские атакуют нас по всей линии фронта. Они могут явиться с минуты на минуту». Он бесцеремонно схватил меня за руку: «Давай, шевелись». В передней я вырвался, отыскал большой ключ от входной двери, напялил шинель, фуражку, вышел, тщательно запер замок. Во дворе перед домом Пионтек протирал фары «опеля». Он встал навытяжку, приветствуя меня, и мы сели в машину. Томас рядом с Пионтеком, я сзади. Трясясь на ухабах длинной аллеи, Томас спросил Пионтека: «Думаешь, проскочим через Темпельбург?» – «Не знаю, штандартенфюрер. Пока вроде спокойно, попробуем». На главной дороге Пионтек свернул налево. В Альт-Драхейме несколько семей еще грузили повозки, запряженные маленькими померанскими лошадками. «Опель» объехал старый форт и начал подниматься по длинному перешейку. На вершине показался мощный, приземистый танк. «Черт! – воскликнул Томас. – Т-34!» Но Пионтек уже затормозил и дал задний ход. Танк опустил пушку и выстрелил в нас, но не смог навести прицел так низко, снаряд пролетел над нами и взорвался возле дороги у деревни. Танк приближался с ужасным металлическим скрежетом. Пионтек быстро развернулся и помчался на всех скоростях в направлении деревни. Второй снаряд упал довольно близко, выбив левое боковое стекло, потом мы обогнули форт и оказались в безопасности. В деревне люди слышали взрывы и в ужасе носились туда-сюда. Мы проехали мимо, не останавливаясь, и погнали на север. «Не могли же они взять Темпельбург! – негодовал Томас. – Мы там были часа два назад!» – «Они, наверное, двигались в обход через поля», – предположил Пионтек. Томас изучал карту: «Ладно, езжай до Бад-Польцина. Разузнаем все на месте. Даже если Штаргард пал, доберемся до Шивельбейна-Наугарда, а потом до Штеттина». Я не прислушивался к его словам, любуясь пейзажем сквозь разбитое окно и выковыривая из рамы последние осколки. По обочинам длинного прямого шоссе росли высокие тополя, за ними расстилались заснеженные тихие поля, в сером небе кружила стая птиц, мелькали одинокие фермы, заколоченные, безмолвные. Через несколько километров, в Клаусхагене, чистой, унылой, благопристойной деревушке, дорогу между небольшим озерцом и лесом перегородили ополченцы в штатском с повязками «фольксштурма» на рукавах. Встревоженные крестьяне выспрашивали у нас новости. Томас посоветовал им ехать с семьями к Польцину, но они сомневались, теребили усы, поглаживали допотопные самопалы и два панцерфауста, которые им недавно выдали. Кое-кто прицепил к куртке награды за Мировую войну. Бойцы шупо в формах бутылочного зеленого цвета, стоявшие по бокам, тоже чувствовали себя не в своей тарелке. От страха люди говорили медленно, что придавало их речи торжественность, будто они выступали на собрании.
В окрестностях Бад-Польцина оборону организовали гораздо лучше. Дорогу охраняли ваффен-СС, а зенитная пушка, установленная на возвышенности, прикрывала подступы. Томас вышел из машины переговорить с унтерштурмфюрером, командовавшим частью, но тот никакой информации не имел и переадресовал нас к своему начальнику в штаб, расположенный в городе, в старом замке. Улицы были запружены грузовиками и повозками, физически ощущалась общая напряженность, матери кричали на детей, мужчины остервенело дергали лошадей за поводья, ругали наемных рабочих-французов, пригнанных на принудработы, грузивших матрасы и сумки с провизией. Я последовал за Томасом в штаб и слушал, стоя у него за спиной. Оберштурмфюрер тоже, увы, ничего особенного нам не сообщил. Его прислали сюда руководить операцией по защите позиций на ударных направлениях, а их подразделение присоединили к Х корпусу СС. Он считал, что русские придут с юга или востока, 2-я армия в районе Данцига и Готенхафена уже отрезана от Рейха, русские прорвались до Балтики на направлении Нойштеттин–Кеслин, в этом оберштурмфюрер практически не сомневался, но предполагал, что дороги на запад еще свободны. Мы двинулись на Шивельбейн. Шоссе с твердым покрытием наполовину заняли длинные повозки беженцев. Нескончаемый поток – то же грустное зрелище, что и месяцем раньше на автостраде Штеттин–Берлин. Медленно, со скоростью лошадиного шага, пустел восток Германии. Военной техники на дороге почти не было, но среди штатских шагало довольно много Rückkämpfer – солдат, и вооруженных, и без оружия, возвращавшихся в свои части или пытавшихся присоединиться к другим. Я замерз, в разбитое окно сильно дуло и мело снегом. Пионтек, сигналя, обгонял повозки; люди, лошади, скот, создававшие заторы, не спешили отойти в сторону. Дорога шла вдоль полей, потом снова через еловый лес. Вдруг повозки перед нами остановились, возникла паника, раздался жуткий шум, я сразу не разобрал, что это. Люди кричали и бежали к лесу. «Русские!» – завопил Пионтек. «Выскакиваем! Быстро!» – приказал Томас. Мы с Пионтеком выпрыгнули с левой стороны. Метрах в двухстах от нас показался танк, он быстро приближался, сметая на своем пути все: повозки, лошадей, замешкавшихся беглецов. С Пионтеком и штатскими мы в ужасе со всех ног удирали в лес. Томас пересек колонну и несся с другой стороны. Повозки под гусеницами танка ломались, как спички. Душераздирающее ржание умирающих лошадей заглушал металлический лязг. Нашу машину танк протаранил в лоб, оттеснил назад, смял и с грохотом опрокинул на бок в канаву. Прямо перед собой я увидел солдата, вскарабкавшегося на броню, азиата с приплюснутым, черным от моторного масла лицом. В кожаном танкистском шлеме и маленьких дамских очках в шестиугольной оправе и с розовыми стеклами. В одной руке солдат держал большой автомат с круглым диском, а на плече – летний зонтик с гипюровой каймой. Расставив ноги, опершись на башню, он оседлал пушку, как верховое животное, и сохранял равновесие при любых толчках с ловкостью всадника-скифа, пятками управляющего низкорослым коньком. За первым танком следовали еще два, с тюфяками и пружинными матрасами, притороченными по бокам, и приканчивали покалеченных людей, копошащихся среди обломков. Все длилось не более десяти секунд, танки удалялись в сторону Бад-Польцина, за ними широкой полосой тянулся след – куски дерева в крови и каше из лошадиного мяса и кишок. По обе стороны дороги в снегу алели борозды: это раненые пытались отползти в укрытие. Здесь с воем извивался человек без ног, там валялись обезглавленные туловища, из отвратительного красного месива торчали руки. Я дрожал всем телом, Пионтек помог мне дойти до дороги. Люди вокруг вопили, метались, кое-кто, наоборот, от шока словно окаменел, дети беспрерывно истошно орали. Меня сразу догнал Томас, обшарил наш покореженный «опель», вытащил карту и маленькую сумку. «Дальше пешком», – сказал он. Я растерянно повел рукой: «А люди?..» – «Пусть сами о себе позаботятся, – отрезал Томас, – мы ничего не можем сделать. Идем». Он перевел меня через дорогу, Пионтек шел за нами. Я старался не наступить на человеческие останки, но кровь была всюду, и мои сапоги оставляли на снегу красные отпечатки. Под деревьями Томас развернул карту. «Ступай, поройся в повозках и найди что-нибудь поесть», – приказал он Пионтеку и принялся изучать маршрут. Когда Пионтек вернулся с продуктами, которые он запихал в наволочку, Томас показал нам карту Померании в крупном масштабе, с обозначенными дорогами и деревнями, но без специальных отметок. «Если русские пришли оттуда, получается, Шивельбейн они уже взяли и сейчас, видимо, продвигаются к Кольбергу. Мы пойдем на север, попробуем добраться до Бельгарда. Если наши еще там, хорошо, если нет, подумаем. Будем держаться подальше от дорог, так безопаснее. Танки прорвались быстро, значит, пехота пока далеко позади». Он ткнул пальцем в деревушку на карте, Гросс-Рамбин. «Вот железная дорога. Если русские еще не там, мы что-нибудь да отыщем».
Мы торопливо пересекли лес и пошли по полям. Снег таял на вспаханной земле, мы увязали чуть ли не до середины икр, на краю каждого участка пролегали канавки, полные воды, вдоль них тянулась колючая проволока, перебираться через которую было непросто. Потом мы кружили по узким раскисшим грунтовым дорогам. Воздух был морозный, и вокруг царили тишина и покой. Шагали мы бодро, но выглядели мы с Томасом, наверное, смешно в своих черных формах, с брюками, заляпанными грязью. Пионтек нес провизию. У нас имелись только два табельных парабеллума. К вечеру мы добрались до возвышенности у Рамбина. Справа от нас протекала небольшая речка, мы сделали привал в рощице, среди буков и ясеней. Опять начался снег, ветер гнал нам в лицо мокрые, липкие хлопья. Слева, чуть дальше, виднелась железная дорога и первые дома. «Дождемся ночи», – сказал Томас. Я прислонился к дереву, подоткнув под себя полы шинели, Пионтек раздал нам яйца вкрутую и колбасу. «Хлеба я не нашел», – грустно констатировал он. Томас вынул из сумки конфискованную у меня бутылку водки, и каждый выпил почти по стакану. Небо потемнело, снег усилился. Я утомился и так и заснул у дерева. Меня разбудил Томас, шинель запорошило, я совершенно окоченел. Луна спряталась, в деревне не было ни огонька. Мы проскользнули по краю леса до железной дороги, потом крались друг за другом во мраке по склону. Томас вытащил пистолет, я тоже, не очень ясно представляя себе, как буду с ним управляться, если нас застигнут врасплох. Под нашими ногами скрипел занесенный снегом настил из гравия. Первые дома, темные, безмолвные, показались справа от путей рядом с широким прудом. На здании маленького вокзала висел замок. Пересекая город, мы держались железнодорожного полотна, потом убрали пистолеты и немного расслабились. Мы скользили, гравий разъезжался под сапогами, к тому же пролеты между шпалами не позволяли идти в нормальном темпе, наконец мы по очереди спустились с насыпи и побрели по нетронутому снегу. Чуть дальше пути опять терялись в густом сосновом лесу. Я страшно устал, мы шли уже несколько часов, в голове не было ни мыслей, ни образов, все усилия тратились на ходьбу. Я тяжело дышал и кроме поскрипывания мокрого снега под нашими сапогами и навязчивого ритма собственного дыхания не различал ничего. Через пару часов за соснами поднялась луна, еще не полная, пятна белого света падали на снег между деревьев. Еще чуть-чуть – и мы доплелись до опушки леса. За широкой равниной в нескольких километрах от нас в небе плясали желтые огни, издалека доносился треск выстрелов и глухие взрывы. При луне на равнине явно различались черные полосы рельс, кусты и редкие рассредоточенные рощицы. «Бой, наверное, идет в окрестностях Бельгарда, – сказал Томас. – Поспим немного. Если сейчас двинемся вперед, подстрелят наши». Мне не улыбалось спать в снегу, и с помощью Пионтека я соорудил подстилку из валежника, свернулся на ней калачиком и заснул.
Меня разбудил грубый удар по сапогу. Еще не рассвело. Вокруг нас толпились какие-то фигуры, поблескивала сталь пулеметов. Послышался шепот: «Deutsche? Deutsche?» Я сел, человек отпрянул: «Извините, герр офицер», – говорил он, сильно коверкая слова. Я поднялся, Томас уже вскочил. «Вы немецкие солдаты?» – тоже не повышая голоса, спросил он. «Так точно, герр офицер». Мои глаза привыкли к темноте. На шинелях окружавших нас людей я заметил знаки различия СС и нашивки с синей, белой и красной полосками. «Я оберштурмбанфюрер СС», – сказал я по-французски. Один из них воскликнул: «Слышал, Роже, он знает французский!» Мне ответил его товарищ: «Извините, оберштурмбанфюрер. Мы в темноте вас не разглядели, приняли за дезертиров». – «Мы из СД, – добавил Томас, тоже по-французски, но со своим австрийским акцентом. – Русские отрезали нам путь, мы пытаемся соединиться с нашими линиями. А вы?» – «Штурмман Лансенуа, третья рота, первый взвод, штандартенфюрер. Мы из дивизии “Шарлемань”, наш полк разделился». Их было человек десять. Лансенуа, видимо главный у них, коротко объяснил ситуацию. Уже много часов назад им дали приказ оставить позиции и отступать к югу. Основная часть полка, к которой они пытались присоединиться, находилась, скорее всего, чуть дальше к востоку, ориентировочно у реки Персанты. «Нами командует оберфюрер Эдгар Пюо. В Бельгарде пока еще стоит вермахт, но обстановка накалена до предела». – «Почему вы не идете на север, к Кольбергу?» – сухо обрубил Томас. «Не знаем, штандартенфюрер. Ничего не понятно. Русаки повсюду». – «Дорога, наверное, перерезана», – поддержал другой голос. «Наши войска еще удерживают Керлин?» – «Неизвестно». – «А Кольберг?» – «Не знаем, штандартенфюрер. Никто ничего не знает». Томас попросил фонарик и с Лансенуа и его солдатом принялся по карте изучать район. «Мы попытаемся пройти через север до Керлина или, по крайней мере, до Кольберга, – объявил в итоге Томас. – Вы хотите пойти с нами? Маленькими группками мы сможем просочиться через линии русских, если понадобится. Скорее всего, они заняли только дороги и несколько деревень». – «Нет, штандартенфюрер. Не потому, что мы не хотим, мы-то очень даже хотим. Но надо догнать товарищей». – «Как угодно». Томас взял у солдат автомат и патроны и поручил Пионтеку нести оружие. Небо постепенно бледнело, густой туман заполнил впадины на равнине и стелился до реки. Французские солдаты отсалютовали и скрылись в лесу. Томас обратился ко мне: «Мы воспользуемся туманом, чтобы обогнуть Бельгард. Живее. На другом берегу Персанты, между изгибом реки и шоссе, лес. Мы проберемся по нему до Керлина. А там посмотрим». Я молчал, сил больше не было. Мы вернулись обратно и пошли вдоль рельсов. Где-то впереди и справа раздавались взрывы. Если железная дорога пересекала шоссе, мы прятались, выжидали минут десять и совершали перебежку. Порой мы слышали металлическое звяканье пряжек на ремнях, котелков, фляжек, вооруженные люди проходили мимо нас в тумане. И мы, притаившись, ухо востро, ждали, когда они удалятся, и понятия не имели, наши это или враги. С юга, за спиной, тоже доносилась канонада. Впереди грохотало отчетливее, но бой, вероятно, заканчивался, уже слышались только одиночные выстрелы и очереди и всего пара взрывов. Не успели мы выйти к Персанте, как поднялся ветер и туман стал рассеиваться. Мы свернули в сторону от рельсов и спрятались в камышах, чтобы оглядеться. Железнодорожный мост взорван, покореженные обломки торчали из серых, плотных вод реки. Мы сидели в укрытии около четверти часа, туман почти рассеялся, на небе сверкало холодное солнце, позади, справа, горел Бельгард. Разрушенный мост, похоже, не охранялся. «Если быть осторожными, можно пройти по балкам», – прошептал Томас. Он встал, Пионтек за ним, с автоматом, взятым у французов, наготове. С берега переход показался нам легким, но, вступив на мост, мы поняли, что балки коварные, влажные и скользкие. Мы судорожно цеплялись за наружный настил, практически над самой водой. Томас и Пионтек справились благополучно. В нескольких метрах от берега мое внимание привлекло отражение в воде, мутное, искаженное рябью. Я наклонился, чтобы лучше рассмотреть его, нога соскользнула, и я полетел ему навстречу. Запутавшись в тяжелой шинели, я на мгновение погрузился в ледяную воду. Потом схватился рукой за металлическую перекладину, подтянулся и вылез на берег. Пионтек возвратился и вытащил меня за рукав, я лежал на земле, с меня стекала вода, я кашлял и злился. Томас смеялся, от чего я бесился еще больше. Фуражка, которую я сунул за ремень прежде, чем ступить на мост, была на месте, я снял сапоги, вылил воду, Пионтек помог мне худо-бедно отжать шинель. «Поторопитесь, нам нельзя здесь задерживаться», – шептал развеселившийся Томас. Я похлопал по карманам и нащупал книгу, про которую успел забыть. Сердце у меня заныло при виде покоробленных, пропитавшихся влагой страниц. Но делать было нечего, Томас подгонял меня, я положил книгу в карман, набросил мокрую шинель на плечи и зашагал вперед.