Блокада. Книга 5
Шрифт:
— Пятьдесят граммов сахару, двести пятьдесят три грамма колбасы, сто девяносто три грамма сала и… пять граммов печенья, — ответил тот.
Батальонный комиссар захлопнул бидон и обратился к Ходоренко:
— Прошу подписать акт. Остаток продуктов надо вернуть в госпиталь.
Ходоренко поставил свою подпись. Представители политуправления фронта взяли бидон и вышли.
— Быстро восстановите студию, — приказал Ходоренко.
Все дальнейшее заняло несколько минут. Два человека в ватниках подошли к старинным, казалось бы, бездействующим часам и откуда-то из-за циферблата извлекли микрофон; за ним тянулся
— Запись доставьте мне через полчаса на прослушивание… Хроника пойдет из второй…
Наконец Ходоренко вышел из-за ширмы, посмотрел на ручные часы и, обращаясь к суетящемуся вместе со всеми Бабушкину, сказал:
— Дай команду через три минуты закончить передачу пластинок. Пусть объявят «радиохронику».
И направился к двери, сопровождаемый остальными.
Валицкий тоже было двинулся к двери, но чей-то голос остановил его:
— Федор Васильевич! Вам надо остаться здесь. Давайте познакомимся. Я — диктор Мелонед.
И тут же над закрытой уже дверью зажглась невидимая раньше надпись: «Внимание!»
Валицкий стоял неподвижно, вперив взор в этот не то призыв, не то команду.
— Слушайте, Федор Васильевич, — наставительно сказал Мелонед, — через две минуты вы увидите новую надпись на табло. Тогда подходите к микрофону, садитесь вот на этот стул и смотрите на меня. Я буду сидеть рядом. Как только махну рукой — можете начинать.
На языке у Валицкого были десятки вопросов. Громко ли надо произносить слова? Далеко или близко держаться от микрофона? Медленно или быстро говорить?..
Но на табло уже сменилась надпись. Теперь на нем горели слова: «Микрофон включен!»
Мелонед сел, указывая Валицкому на пустой стул рядом, и поднес палец к губам, давая знак, что все разговоры должны быть прекращены. В руках его оказался неизвестно откуда появившийся лист бумаги, — очевидно, он вынул его из кармана ватника.
Мелонед слегка откинулся на спинку стула, словно для того, чтобы собраться с силами, затем выпрямился и, глядя на микрофон, голосом, который Валицкий столько раз слышал по радио, произнес:
— Говорит Ленинград! Говорит Ленинград! Сейчас в нашей студии находится коренной ленинградец, известный архитектор, академик Федор Васильевич Валицкий. Его судьба похожа на судьбы сотен тысяч жителей города Ленина. Отказавшись эвакуироваться, он пошел в народное ополчение. Будучи демобилизован по состоянию здоровья, участвовал в важном мероприятии на одном из наших оборонных заводов. Сейчас ленинградец, советский патриот Валицкий отдает свои силы созданию плакатов и панно, мобилизующих население нашего города на дальнейший отпор ненавистному врагу. Итак, слово предоставляется Федору Васильевичу Валицкому…
И, повернувшись к Валицкому, Мелонед, махнув рукой, протянул палец к микрофону. Федор Васильевич до сих пор сидел и слушал диктора так, будто все, что тот говорил, не имело никакого отношения к нему. Но теперь, увидя указующий перст Мелонеда и его энергичные потряхивания головой, Федор Васильевич понял: пора начинать…
Он торопливо полез в карман за текстом выступления и оцепенел
В отчаянии он повернул голову к диктору, чтобы сообщить об этом, но тот движением ладони едва не закрыл Валицкому рот, указал на светящееся табло и опять ткнул пальцем в микрофон, требуя от Федора Васильевича немедленно начинать выступление.
Валицкий не помнил, сколько времени он молчал — секунду, пять или десять? Почувствовал, что горло его перехватил спазм, и представил себе сотни тысяч ленинградцев, с тревогой и удивлением глядящих на свои неожиданно умолкнувшие тарелки-репродукторы.
Валицкий мучительно старался восстановить в памяти рукописный текст своего выступления, но не мог вспомнить ни слова. Тускло поблескивающий микрофон и горящее на стене табло сковали мысли.
И вдруг как бы со стороны он услышал собственный голос:
— Когда я узнал, что мне предоставлена честь говорить с вами, мои товарищи, то подумал: кто я такой, чтобы просить вас, воины и труженики, выслушать меня?!
Произнеся эти слова, Валицкий почувствовал такое облегчение, такую ясность мысли, каких не чувствовал уже давно. Он забыл все то, что написал вчера о «костлявых пальцах голода», о необходимости «драться до последнего» — ну решительно все, что было в тех унесенных Бабушкиным листках. Зато другие, сами собой рождающиеся слова и фразы пришли к нему.
— Что сделал я в своей жизни? — продолжал Валицкий. — Построил несколько домов — два из них уже разбиты немецкой авиацией и артиллерией. Написал несколько книг по архитектуре. Но это же капля в море! Ленинград строили десятки великих зодчих и миллионы безымянных русских рабочих и крестьян. Из века в век они возводили этот город на Неве… И все же я гордился тем, что и после моей смерти — а она уже недалека — будут еще долго стоять построенные мною дома. Да, мои товарищи, я гордился тем, что никогда не изменял своему любимому искусству. Честолюбиво гордился своим академическим званием. Гордился тем, что состою почетным членом ряда иностранных академий. Но сейчас, — уже громче продолжал Валицкий, — я горжусь только одним: тем, что на мне солдатская шинель, которую я получил, когда был в ополчении, и я хочу сказать всем, кто слышит меня: нет сегодня в мире академической мантии, которую я предпочел бы этой шинели!
…Валицкий еще ближе пригнулся к микрофону, будто неодушевленный этот предмет был живым, слушающим человеком, сжал пальцами край стола, и взволнованная речь его зазвучала с новой силой:
— Мне всю жизнь казалось, что все на свете тленно и относительно; вечно лишь то, что сделано из камня. Я верил только в камень — в гранит, в мрамор. Остальное я считал суетой сует. Вы можете осудить меня за то, товарищи, но я хочу быть честным с вами до конца. Эта война заставила меня понять то, чего я не понимал в течение десятилетий. Я никогда не верил в бога, но сейчас я стал верующим. Моим богом стал гордый дух человека. Не гения, не великого живописца или зодчего, хотя я по-прежнему преклоняюсь перед ними. Моя сегодняшняя вера в другом. Я понял — только теперь понял! — что нет на свете ничего выше человека — носителя и защитника великой идеи. Раньше я считал, что человек слаб, что голод и холод, угрожающая коса смерти заставляют его цепляться за жизнь любой ценой. Но я ошибался! Как я ошибался!