Блокадная книга
Шрифт:
«В сентябре командование Балтийского флота доложило Военному совету план мероприятий по организации ледово-дорожной службы на зимний период 1941/42 года, и те трассы, которые мы разведали, в дальнейшем были примерно намечены.
Докладывал там флагманский штурман Балтийского флота, великолепный специалист Юрий Петрович Ковель. О нем мало пишут, собственно, не писали даже, он человек скромный. Закончил он службу вице-адмиралом, начальником Оперативного управления Главного штаба. Я считаю его личность большой вехой в моей жизни, потому что это человек гигантского оперативного мышления. В сорок втором году — еще Сталинградская битва только разгоралась — Юрий Петрович мне объяснял, как пойдет война. И вы знаете, он не видел ведь планов Генерального штаба, но показал на карте, что примерно под Сталинградом задержим противника (Ю. П. окончил академию, был он молодой
Потом он показал, что разгром немцев и под Сталинградом будет производиться с помощью окружений. Вот это очень важно. Ведь чтобы показать состоятельность тактики и стратегии окружения, для этого надо было глубоко представлять военную обстановку. И вот что еще показал Юрий Петрович — что блокаду можно будет прорвать не раньше сорок четвертого года…
Так вот, Юрий Петрович мне сказал: есть план мероприятий по организации ледовых трасс и дорог на Ладожском озере и в Финском заливе (так назывался этот оперативный документ).
Было принято решение: с появлением льда организовать всюду наблюдение за ледовой обстановкой. Начали патрульное наблюдение за ростом льда в Шлиссельбургской губе и в бухте Морье. Мы вылетали на самолетах, осматривали южную часть озера.
Кой-какая практика была: на севере нашей страны, в Белом море, войска уже проводили по льду. В проводке войск по льду там участвовал знаменитый наш ученый — академик Василий Владимирович Шулейкин. Ему принадлежит первая разработка теории проходимости машин, техники по льду морскому, соленому. Он разработал впервые в мире таблицы для расчета нагрузок на квадратный сантиметр светлой поверхности льда, в зависимости от температуры воздуха, что очень важно, и от изменения силы и скорости ветра, наличия снежного покрова и отсутствия его… В училище нам читали специальный курс дорожного обеспечения, и таблицы Шулейкина и его формулы нам были знакомы».
А у Юры Рябинкина свои испытания, заботы:
«18 и 19 октября. Мама брала на эти два дня выxодные. Хотела ехать за картошкой, но дело обернулось само собой. В столовую привезли капусту, целый грузовик. И вот все жильцы нашего дома накинулись на нее. Кто сколько может. Хабидулин взял себе около 40 кочанов, а мы около 10, так как таскала капусту одна Ира. На следующий день мы до отказа наелись капустой. Ночь прошла спокойно.
Положение на фронте прескверное…
Говорят, что учиться начнем 25/Х. Не думаю, однако, чтобы так было. Да, в прошлой сводке было сообщено, что мы эвакуировали в течение 8 дней г. Одессу.
Сейчас заглянул вперед. Если наступление немцев будет отбито, то все в порядке. Война нами выиграна. Если же наступление будет лишь остановлено, то длительный голод для нас. Если же немцы возьмут Москву, то для нас — смерть.
20 октября. Утром скучал, походил в поисках кваса, замерз и возвратился домой. Дома мороз. Был в пальто. Брал обед в столовке треста: щи да свекла. Поел, посидел, пошел к маме. Там взял из фонда Вольтера и Дюма «Графиня Монсоро» и «Сорок пять» — ее окончание. Пообедал в столовке там. Поел супа-овсянки. Затем пошел домой. Пришел — тревога. Почитал Вольтера. Да, перед этим заходил Игорь. Он сказал, что занесет карточку вечером, ну да не верю больше этому. В магазинах на III декаду все еще не дают. Вечером произошла весьма выдающаяся вещь. Я, как написал выше, принес из фонда Дюма. Принес себе, так как читать мне нечего. И вот входит в комнату, как полновластная хозяйка, Анфиса Николаевна, говорит: «Я, Нина Михайловна, брала у вас Золя, вот вам обратно» (книгу эту дал ей я — но это еще ничего). Подходит она к столику, берет Дюма и говорит: «Нина Михайловна, я у вас возьму Дюма, мне читать нечего». А мама так и рассыпалась в похвалах этой книге, так ее и хвалит. Только возьмите. Меня взбесило. Я стал возражать (с улыбкой на лице! — до чего приходится унижаться), что эту книгу я хочу читать сам, но мама стала кричать на меня, что я могу читать Вольтера и т. д. Я ничего не мог сделать. Анфиса Николаевна забрала книгу и ушла. Я сейчас более-менее неплохо понимаю политику этой Анфисы Николаевны. Белыми нитками она шита. Она, во-первых, желает видеть, что мы превратимся перед нею в услужливых, мягко выражаясь, людей, и приучает нас к этому. Во-вторых, она, видя, как мы нуждаемся в хлебе, сахаре и т. п., в то время как сама она ест сытно, ничего не желает «дать» — ну, предположим, она очень эгоистична, а, впрочем, может, она права. С тех пор как мама взяла у нее стакан драже, пообещав отдать, и не отдала, она категорически про себя решила не давать нам ни кусочка. И мне теперь становится стыдно,
Быть может, во мне говорит моя гордость, но я не могу без какой-то злости смотреть на это. И что хуже — я сам иногда так делаю. Эта Анфиса Николаевна похожа на толстенькую, сытенькую кошечку, которая разлеглась на диване и как будто говорит: «Ну-ка пощекочите меня». Она обо всем включительно передает своему мужу (исключая, ясно, себя), а тот (ночная кукушка всех перекукует) делает, как она хочет, сам того не замечая. Сейчас произошел еще один интересный номер: Игорь обещал нам карточку 1-й категории и говорил мне, что занесет ее сегодня вечером, а она пришла к маме и прямо ей в лицо говорит: «Игорь карточки вам дать не может, так как она (…) отобрана». Как пить дать старается для себя. Она не привыкла за услугу платить услугой, а привыкла принимать от других услуги, ничего кроме лестных слов, обратно не преподнося. Мама, я просто не знаю, что это такое, отдала ей большой кочан капусты, а (…), которая относится к нам действительна по-товарищески, дала маленький…»
ЧЕРТА
Сам еще не сознавая того, не понимая, Юра Рябинкин и его близкие подходят к черте, к котрой блокада, голод придвигают, прижимают многих. Одни удержались, не переступили. Другие удержаться не смогли, не сумели. Но и те, что удержались, устояли перед невыносимыми испытаниями и черту не переступили, и те тоже не оставались прежними. Со стороны это, во всяком случае, замечалось, даже если человек сам этого не сознавал. Изменились невообразимо обстоятельства. Менялась мера многих вещей, понятий, поступков. Если учительница, у которой от голода умер муж, говорит возбужденно-радостно коллегам: «Знаете, какое счастье, морг в двух шагах!» — значит, в мире что-то перевернулось (из дневника К. В. Ползиковой-Рубец). И хотя Ксения Владимировна Ползикова-Рубец записывает этот случай с явным осуждением (то ест не принимает этой новой меры), но ведь надо понимать, что и та женщина такого и так не говорила бы до или после блокады. Изменились не любовь, не горе, изменились возможности человека. И то, что можно по-человечески похоронить, довезти до морга, уже хорошо.
Юре Рябинкину все предстоит открыть впервые: и хорошее и плохое и в себе и в людях. Он придирается к соседке Анфисе Николаевне только за то, что она питается лучше его, порой ему удается себя одернуть, и тогда он видит в ней и доброе и человечное. Г. А. Князев знает жизнь. Он угадывает, даже предвидит черту, за которой ты уже не ты, во всяком случае не вполне волен в своем поведении, в своих поступках. Князев верит в человека, в собственные внутренние силы, любит жизнь, но на всякий случай приметил крюк потолке. И даже (не был бы то интеллигент-книжник!) справился в энциклопедии, как это бывает. «Изучил вопрос», прикинул и на этом успокоился: нет, он себе не позволит зайти за черту. Уж лучше сразу, вот так! Может быть, и есть люди, которым предел не поставпен, которые уверены, что голод, даже съев мозг, не лишит их воли и образа человеческого. Но для Князева мыслить — это значит остаться самим собой. Он не паникер. А это в тех условиях очень многого стоило. Известны случаи, когда люди перед боем стрелялись. Насмерть. Из страха перед завтрашней смертью убивали себя сегодня. Или же из страха перед страхом смерти?..
Паника перед голодом, голодным безумием и мучительным умиранием часто губила прежде самой смерти. Поддавались панике и сильные, ясные умом и сердцем люди. Но они раньше спохватывались. Фаина Александровна Прусова записала в дневнике:
«По совету одной старушки сварила обои… Но стало так противно — тут же выбросила, только воду испортила. Сварила и ремень (дворник посоветовал) — тоже мутная, грязная вода. Вылила сразу же… И вот здесь мы дали все друг другу слово — не психовать, не есть всякую дрянь, и будь что будет!»
То, что Князев угадывает, предвидит и к чему готовит себя спокойно, с достоинством (бороться до конца, а если недостанет сил — уйти самому), то на шестнадцатилетнего Юру Рябинкина обрушивается неожиданно и непонятно. Ему предстоит все познать впервые: смерть, голод, человека, себя. Здесь будет больше всего неожиданностей и жестоких открытий.
Да, Князев еще далек, дальше многих от черты. Того, что в нем есть, что накопил за свою жизнь, взял из книг, выработал в себе, хватает и хватит на многое. Та самая неоднократно атакованная интеллигентность, в других условиях казавшаяся слабостью и даже пережитком, именно в условиях блокады обнаружила и нужность, и силу, и незаменимость свою.