Блокадные девочки
Шрифт:
– Вам было уже пятнадцать, думали ли вы про любовь?
– Конечно, у меня очень рано возникло чувство противоположного пола. Мама меня пристроила в детский дом на Мойке, 108, я работала в лазарете в подвале этого детского дома и на всех мальчиков и молодых мужчин обращала внимание.
– Что вы в этом лазарете делали?
– По квартирам ходили дружинницы и приносили детей, родители которых погибли; многих так и находили спящими на мертвых родителях. Я этих детей выхаживала, мыла, кормила и за это получала паек. Гладила, что-то кому-то подносила. В конце дня повара звали меня отскоблить кашу от пригоревшей кастрюли, съесть это и вымыть кастрюлю. Почти все дети умирали, потому что были в очень тяжелом состоянии, но кого-то все-таки удавалось спасти. Помню, я выходила тринадцатилетнего мальчика Витю. Там вшей столько было, столько с ними возились, утюгами их как-то прижигали. У меня тоже вши были. Кое-как пытались мыться, чистили с сестрой друг друга, жгли, научились
– Месячные у вас прекратились в блокаду?
– Все исчезло. Вернулись они больше, чем через год после того, как мы уехали в эвакуацию, – мама тогда стала воспитательницей в детском саду. 24 марта мы уехали по льду на трехтонках, покрытых брезентом, на полколеса в воде. Впереди нас полуторка ухнула – был обстрел. А мы проехали. Эвакуировали нас в Ярославскую область. Мама была воспитательницей, потом завучем, а я поехала в Ярославль поступать в химико-математический техникум. В 44-м году мы вернулись обратно в Ленинград.
– Как изменился город?
– Везде шла вселенская стройка. Восстанавливали все с таким энтузиазмом! Вычистили-то город еще в марте 42-го. Вышли бродячие тени в платках крест-накрест и как-то расчистили город. Убрали эти сталактиты и сталагмиты нечистот на лестницах… Одна женщина рассказывала, что садилась на счеты и так спускалась с обледеневшей скользкой лестницы. А обратно уже как-то карабкалась.
– Вы слышали про казнь немцев в январе 46-го года?
– Нет. А вот день победы я хорошо помню, мы учились в 9-м классе, нас отпустили, мы вышли на Дворцовую площадь – такой солнечный день был. Танцевали, обнимались. У меня был поклонник из Военно-морского училища – мы с ним весь вечер гуляли по набережной. На 12-м километре Мурманского шоссе стоит памятник детям блокады. Цветок жизни. Очень интересный памятник. Большая мраморная ромашка, на каждом лепестке которой написано: «Пусть всегда будет солнце…» Он был поставлен на пожертвования, а сейчас он, говорят, разрушается. Поставили его Левенков и Мельников. Мельников написал в «Ленинградской правде», что он, как и мы, ехал с семьей по Ладоге и в их грузовик попал снаряд. Грузовик стал тонуть, а он сидел в корыте – и корыто над воронкой завертелось. Остался жив только он один и дал клятву, что когда вырастет, то увековечит блокадных детей. Он у нас работал в одной из архитектурных мастерских. Но говорить о блокаде всегда отказывался. Сейчас про блокаду часто необъективно рассказывают, слишком сгущают краски, слишком много в людях негатива.
– Отец с мамой работали то ли на Кировском заводе, то ли на заводе Жданова, это сейчас «Северная верфь», судостроительный завод. Жили мы в коммуналке на 8-й Советской. Отец с мамой уехали поступать в военное училище в Москву, комнату сдали, а меня оставили у маминой тети в Заячьем переулке, это близко от Смольного. Потом мама приехала и забрала меня. Летом 1938 года мы были в деревне Подсолнечное, неподалеку от места, где отец стоял лагерем. Он получил назначение в Тулу, и там в военном городке я пошла в первый класс. В 39-м году началась война с Польшей, я помню, как мы отца провожали на фронт – он уезжал в эшелоне. Мама очень плакала, ну и я стояла рядом и тоже ревела. Потом эта польская компания закончилась и отец вернулся в Тулу. А затем началась война с Финляндией. Мы жили при казарме – комната, кухня. Были сборы, большая суета, и папа простудился. Утром надо было уезжать, а у него такая высокая температура, что он даже бредил. И он остался, хотя все красноармейцы из казармы уехали. Потом температура спала, отец обвязал полотенцем голову и вышел рубить дрова. А мама пошла в военторг и услышала там, как какая-то женщина говорит: «Вот наши все уехали, а этот остался при жене». Мама вернулась домой, рассказала это отцу, и он немедленно пошел и потребовал его выписать. Мы провожали его на вокзал. Я помню, что мама не плакала. И помню, как отец стоял на ступеньках и махал белым платком, пока вагон не скрылся. Он был лейтенантом, звание невысокое. 15 февраля он погиб.
– Вы помните, как узнали о его смерти?
– В клубе, в военном городке показывали какой-то фильм. Мы, ребятня, – в первом ряду. И вдруг я слышу, как мама сморкается и глушит рыдания. Потом помню, как дома она лежала на кровати, а вокруг столпились какие-то женщины. Из подразделения отца уцелел один человек. Он принес маме записку, которую отец продиктовал, умирая, – пуля попала ему в голову. Я видела эту маленькую желтую записочку: «Надя, ты еще молодая, возвращайся в Ленинград, там вся твоя родня». Мама чуть не сошла с ума от горя. Помню, как мы пилили бревна. Мы не умели это делать, и она даже руки мне бросалась кусать за то, что я так плохо пилю. Или сидела как истукан. Командир части разрешил ей поехать на лето в Опочку, потому что у нее там были знакомые. А это как раз было лето 41-го года. Когда объявили войну, мимо нашего
– Многие думали, что война скоро кончится?
– Конечно. И мама с ней согласилась. А одета мама была в крепдешиновое платье, хромовые сапоги и демисезонное пальто. Зина говорит: «Я только должна отвезти подругу в роддом, мне холодно, дай мне пальто, я скоро за тобой вернусь, и мы на машине поедем домой». Мама снимает пальто и отдает ей. Я рыдаю, хочу уезжать, ведь все уезжают. Мама меня не слушает: «Мы останемся, как Зина сказала». И вдруг бежит мать этой Зины, ищет дочь. Мама говорит: «Зина сейчас вернется, мы остаемся». А та на маму замахала руками: «Уезжай, уезжай!» Тут объявляют: «Последняя машина. Кто садится?» И мы сели. А так как это была последняя машина, то нам разрешили взять и чемодан, и два узла. В эшелоне мы сначала ехали в пустом вагоне (мама так и была в одном крепдешиновом платье), а потом уже в набитом. Ехали долго, несколько дней, очень скученно. Помню, люди бежали за эшелоном, кричали, цеплялись.
– Вы никогда не жалели, что поехали тогда в Ленинград?
– Нет, даже мысли такой не было. Ведь в папиной записке было написано: «Поезжай в Ленинград, вся родня там». Хотя я знаю, что эта Зина уцелела.
– Куда вы поехали в Ленинграде?
– 3 июля мы приехали к маминой тете на Заячий, дом 7/9, у нее там был как бы штаб всей родни. Мама звонит в дверь, открывает баба Настя, видит нас и вместо «здрассьте» говорит: «Детей всех из Ленинграда вывозят!» А мама: «Я Иру никуда не отпущу». Уже ходили слухи о том, что эшелоны с детьми бомбят, что дети разбегаются и блуждают в лесах. В августе мама пошла в военкомат, сказала, что она – вдова погибшего командира, и нам сразу же дали комнату в том же Смольнинском районе на 4-й Советской. Я сейчас задним числом понимаю, что администрация города работала очень хорошо. Потом туда поселили еще троих женщин с детьми.
– Вы бомбежек боялись?
– Мне страшно было до помешательства. Именно сирена на меня так действовала. Вся наша родня держалась вместе, как-то группировалась. Тетя Люба, дальняя родственница, работала в табачном магазине на углу Литейного и Невского, там, где потом «Сайгон» был. Так вот этот магазин закрывался, и тетя Люба маме дала сколько-то пачек махорки и «Беломора» и сказала: «Надя, возьми, пригодится». Сама она жила на Кирочной в большущей коммуналке. Комната узкая, с окном в темный колодец. По мирному времени очень плохая комната, а для бомбежек – идеальная, мы там часто пережидали тревогу. Мы как-то скоро перестали спускаться в бомбоубежище, мама боялась туда ходить, ведь их часто засыпало. Дворники ходили по квартирам, сгоняли всех в убежище. Я помню, что мы сидим в квартире, сирена, звонок в дверь, а мама говорит: «Сиди и молчи». Я от страха просто вся сжималась.
– Этот страх даже в голод не прошел?
– В какой-то момент страх прекратился. Потому что страшнее голода ничего нет. Вернее, страшнее того, чтобы не умерла, не пропала мама. Ведь люди часто уходили и пропадали. Каждый раз, когда мама уходила за хлебом, а я оставалась одна в квартире, я очень боялась.
– За счет чего вы выжили?
– Это все-таки воля неба. Господь. Другого мнения быть не может. Мамина тетя, баба Настя, меня двум молитвам научила. Одна длинная, я потом узнала, что это псалом 90-й, а вторая – «Отче наш».
– Вы – верующий человек?
– Да. Прадед мой Андрей служил в храме, но я была шустрая и болтливая, поэтому взрослые от меня это скрывали. Мама в церковь не ходила, у нее ведь муж – командир, но в душе верила.
– Вы говорите, что вам Бог помог выжить. Как?
– Мама познакомилась с женщиной, у которой муж работал грузчиком на мельнице Ленина…
– Это что такое?
– Мукомольный комбинат. Мама относила ей свои вещи и меняла на граненый стаканчик. В нем была даже не мука, а труха. Я только недавно поняла, что он не воровал. Он просто из пустых мешков эту труху вытрясал. Труху по ложечке заваривали кипятком. Приносили с Бадаевских складов землю. Мы с женщинами, которых подселили в квартиру, и их детьми сидели у буржуйки и сосали эту землю. Мама мне это запрещала, но когда ее не было, я эту землю сосала. Насосала себе лямблии и посадила желудок.