Блокадные новеллы
Шрифт:
Стлался пряный, по-звериному острый запах земли, не тронутой здесь ни прохожими, ни туристами.
Через несколько дней после отъезда Павлы Ивлев, тоскуя по ней, отправился один на остров. Медленно всматривался в каждую травинку, отыскивая приметы их встречи. Точно так же свисали ветви рябины с зелеными, чуть заалевшими ягодами, топорщились серо-желтые шляпки опят. Трава, густо пестревшая кашкой, еще не успела подняться, придавленная и примятая их телами, кое-где всхолмленная впившимися в землю каблуками. «Вот и все, что осталось, а когда приеду в следующий раз, не останется уже и этих следов, — подумал Ивлев. — Но ведь следы в душе, сердце, сознании!..» Но нечаянная мысль болью пронзила его: «Ведь и там не навечно, не навечно…»
…Ивлев провожал Павлу в дождь.
Поздней осенью они встретились в маленьком старинном городке, в котором провела свое детство Павла. Павла работала в краеведческом музее, и в этом городке у нее была свои рабочие интересы.
Ивлев терпеливо ждал, когда она уходила по делам. Он проводил Павлу в райком комсомола, а сам по булыжной дороге спустился к реке, сел на скамью у кромки годы.
Лениво текла река, высокие стройные камыши не подчинялись ее течению и не гнулись. На противоположном берегу однообразно звенел колокольчик на шее коровы, и, пожалуй, это был единственный звук в хрустальной, прозрачной тишине. «Вправе ли я желать чистой любви, когда сам так несовершенен? — размышлял Ивлев, и перебирал в уме, сколько ложного, поверхностного есть в нем самом, в его равнодушных улыбках, с которыми он зачастую обращался к собеседнику, спеша куда-то и заботясь о другом. — Но разве это суть моя? Ведь Павла обнаруживает во мне то, что делает меня личностью и душевным человеком…» Звенел и звенел колокольчик, и мысли Ивлева в этой земной успокоенности парили в воздухе, не сталкиваясь и не переплетаясь друг с другом.
Он вздрогнул от донесшегося с края обрыва голоса: «Заждался!» Ивлев вывернул шею, увидел Павлу и замер. Ивлев смотрел на нее снизу вверх, и женщина, вдавленная темной фигурой в голубизну беспредельного за ее спиной неба, казалась невещественною. Рыжее облако ее волос переливалось золотистыми оттенками. Это была не та женщина, которую Ивлев знал, целовал в теплые, мягкие губы. Он с обостренностью почувствовал, что это — видение, что оно готово к полету неведомо куда и к кому. «Да что же ты! Иди сюда!» — крикнула Павла, и видение исчезло. Живая Павла звала его. Но в течение всего дня он нет-нет да и вспоминал эти минуты, и они отзывались в нем тоскливыми ударами сердца.
Днем они поехали на лесокомбинат — туда нужно было Павле. Подошли к проходной склада и с наслаждением вдохнули смолистый сосновый аромат. Ивлев остался в закутке у сторожа возле ворот склада, а Павла ушла в глубь складского двора.
Сторож был сед, гнут в спине, радушен. Он снял с плитки потемневший чайник и улыбнулся Ивлеву: «Погоняем, ожидаючи?» Работа его не отвлекала: лишь когда выезжали грузовики, он выглядывал из оконца и записывал в тетрадь их номера.
«Вот так и живем», — словоохотливо начал сторож для того, чтобы завязать беседу. «И давно здесь?» — поддерживая разговор, спросил Ивлев. «А я всегда здесь, — откликнулся сторож. — Отродясь и не выезжал отсель. Война заявилась, так нас на лесоповал толканули… А там сам знаешь: мокрынь да наледь, под брезентом, ровно под листом березовым, ночевали. Ну, и пошли у меня в крестце прострелы. Ишиас, по-научному. В армию и не увезли. Тут же я, на месте, всю Отечественную волокуши ладил для собачьей упряжки. Чтоб раненых тащить с поля боя. Может, кака душа и моим ремеслом спасена была. Затем мир установился, и на распиловке год за годом усердствовал. Два раза на доску почетную попадал. А напоследок прострелы паче прежнего учинялись. Ну, и я в сторожа — работенка не така ершистая».
Дверь в сторожку распахнулась, и вошла пожилая женщина. Сторож ткнул обрадованно пальцем в ее сторону и сказал: «Во, бабка моя!» А женщина, не глядя на Ивлева, зачастила: «Иван навоз нам на коне привезти взялся. А как пьян был, всю телегу на колдобьях растряс. Навоз вдоль путя, аки стежка! Да что с ним, кобелем, делать-то?» — «Непорядок», — степенно согласился сторож, а жена выскочила и пустилась пробежкой — наверно, к незадачливому Ивану меры принимать. «Видишь, — с гордостью пояснил сторож, — рачительная особа, бабка моя. Что о курях, что о детях — обо всех в заботе. Одну ее при себе всю жизнь держу. Никаких таких у меня «ать-два налево» не случалось. А уж мастерица стол сочинять: и тебе грузди белые с хвойной иголочкой для запашку, и картоха, да чтоб пар курился, да капуста — как хрустнешь, так окно бренчит, а посередочкн — вино-самоделочка», — сторож аж зажмурился от предвкушения. Ивлев молча прихлебывал чай: «Вот судьба человеческая — как дерево: где упало семя, там и проросло, там и вызрело, и кроной зашумело, и свои семена по свету пустило… А я толком и не знаю, где же для меня самое дорогое место на земле. Всюду вроде родная земля! А ведь не всюду! А там, где ты из семечка вырос и сам семя бросил». Ивлев осознавал с неотстранимой душевной назойливостью, что через Павлу, через людей, знакомых ей, он приобщался к особым человеческим нравственным понятиям, в которых заложено, может быть, гораздо больше ценного, чем Ивлев мог постичь.
Ивлев очнулся от своих мыслей, когда на обочине шоссе взметнулась белая милицейская палочка.
— Превышаете скорость. Права.
— Да, надо бы медленней, — еще не отключившись целиком от своих воспоминаний, согласился Ивлев.
Милиционер удивленно взглянул на него и добавил назидательно:
— Из столицы. Следует показывать пример. И снова нескончаемая лента шоссе шуршала под упругими колесами.
…В тот день, когда они с Павлой от склада подходили к автобусной остановке, Павла сказала по-детски:
— Погоди, возле моей школь: такие пирожки продают!..
— На автобус опоздаем.
— Ничего, успеем!
Ивлев ждал ее, выйдя на мостовую, с нетерпением поглядывая на часы.
Павла выскочила из-за поворота улицы с большим кульком в руках, из которого рыжей макушкой высовывался пирожок. Она шла по-девчоночьи стремительно, при каждом шаге распахивались полы ее юбки и круглые коленки вы- л» чали, как мячики. Сколько радости было на ее милом лицо! У Ивлева похолодело внутри: «Господи! А я ведь ее теряю, и никогда мне в жизни не прикасаться к подобной чистоте…»
— На! — счастливо сказала Павла. — Какие вкусные! Мы всегда на переменках ели!
Ивлев не любил пирожки, да еще с повидлом, но он откусил плохо выпеченный, лоснящийся жирной пленкой пирожок и солгал:
— Вкусно…
— А давай вечером в ресторан сходим! — возбужденно воскликнула Павла.
— С удовольствием, — кивнул Ивлев, и тут он не лгал — рестораны он любил.
…Ресторан помещался р бывшем купеческом особняке, но, собственно, на этом и кончалась его респектабельность. Развеселый гардеробщик принял у Павлы и Ивлева плаши, хохотнул, подмигивая: «Глаз у меня наметанный — что взял, то отдам, а номерков нетути…» Они поднялись по темной лестнице, вошли в зал и сели за свободный столик у окна. Соседи — сплошь молодые — смачно звенели стеклянными графинами, шапок не снимали: скрежеща по тарел кам, нанизывали на вилки немудреную закуску, а выпив, бродили от стола к столу, шумно приветствуя знакомых и дружелюбно хлопая их по загривкам. Когда кто-нибудь стукался лбом в застиранную желтую скатерть, официантки выходили на площадку лестницы и окликали гардеробщика:
«Михеич! Васька прополовинился». И Михеич с ласковым приговором: «Слабак, малыш, а туда же…» — тянул парня из зала.
Подошла официантка. «Сухое вино есть?» — спросил Ивлев. «Да оно отродясь все мокрое, — серьезно ответила девушка, — есть у нас одно, только наши-то его не обожают». Официантка принесла в бутылках с продолговатыми горлышками редкий венгерский «Токай». Плотный слой пыли покрывал стекла. «Белое предпочтительнее, — объяснила официантка, протирая бутылки, — нате…»
Дубовые пробки были плотно загнаны в горла бутылок. «А пробочника нет, ни к чему…» — и официантка, наливаясь весельем, следила, как Ивлев, поднатужась, проталкивал вилкой пробки вовнутрь. «Мастер», — похвалила она.