Блокадные новеллы
Шрифт:
— А что же такое? — заинтересовался я.
— Пока ходит она, послушай… Тоня далеко отсюда родилась, в глухомани. Мать больная, поясницу застудила, разогнуть порой не может, а отец, вечный неудачник, слабый и затюканный всеми; одно ему забвение случалось, когда стопку выпивал. А детей настругали — девятерых. Старшая Тоня, и за ней мал мала меньше. Яблоко порой от яблока далеко падает — Тоня красивой выросла. В школе училась, семилетку кончала.
Жил рядом с их домом электрик Василий Соловьев. К тридцати ему шло, но холост был. Зарабатывал хорошо— от конторы
Как-то пришел Васька Соловьев вечером к ее отцу.
«По-соседски завернул, — говорит, — соседи не лаяться должны, а чокаться», — хотя никаких споров меж ним и Тониным отцом не водилось.
«Давай, Макар Иванович, пообщаемся», — и бутылочку на стол.
«Чего он хотит-то?» — спросила из-за перегородки мать.
«Капусты наложь», — сказал отец, и мать знала — другие им помыкать могут, но ей перечить ему нельзя. Сели они за стол, капустой хрустят, деревенские новости обкатывают. Отцу лестно, что Васька к нему пришел, — Васька- электрик, по столбам на кошках лазает, котелок у него но соломой крыт. Распростились они с бутылочкой, Васька выскочил в сени, где пальто повесил, — и другую на стол. Завеселел Макар Иванович.
«Хороший ты сосед, Вася», — прочувственно так говорит.
«А еще лучше быть могу», — со значением Василий в ответ.
«Это как же?»
«А так, что отдай Антонину мне — в добром родстве станем».
«Куда ей пока! Маловата. И закон в такие годы не позволяет».
«Наши-то бабки по тою пору отцов наших качали… А закон — не картина, чтоб на него все смотреть… И с законом обойдемся…» — сказал Василий, проворно налил по стопкам и, не дожидаясь ответа опешившего отца, о другом сразу заговорил, будто этой беседы между ними не было.
Макар Иванович капустой хрустит, разные истории выслушивает, дивится Васильевой смекалке. Подзахмелел, песни петь хочет, но Василий, трезво оглядев Макара Ивановича, снова тихо говорит:
«Так отдай, не пожалеешь. Нравится мне она. А через год-полтора и распишемся — тогда уж разрешат. А сейчас как хозяйка у меня станет, — все во власти ее…»
«А с ней говорил?» — спросил Макар Иваныч.
«Ты голова умная—тебе и решать. Что с нее возьмешь?»
«Это точно — ум есть во мне, — закуражился отец. Махнул рукой: — Берн! Судьба, значит!..»
Выпили они еще, Тоня входит с улицы. Поднял голову Макар Иваныч, молвит:
«Пойдешь, Антонина, с Василием, он тебе счастье укажет…»
Василий шапку в охапку:
«Идем, — говорит, — отец велит, идем сразу, все объясню и все очень хорошо будет».
Взял ее за руку и повел такую, какой она в дверь вошла, — в платье шерстяном, валенках.
…Мать скотину прибирала, вернулась, спит муж за столом, голова на руках лежит. Не стала будить. Когда пора наступила, растолкала, чтоб на печь лез, поворчала:
«Что-то Тони нет… Все гулянья на уме…» — прикрыла младших, разметавшихся в жаркой избе, повздыхала, припомнив дневные заботы, и уснула.
В половине шестого проснулась, глядит — муж уже за столом, понурый, а Тонина постель несмятая. Всплеснула руками:
«Антонина где?»
«Замуж… я ее вчера… выдал…» — прохрипел Макар Иваныч и голову сжимает себе, как тисками.
Как поняла мать, что случилось, — в крике зашлась. Откричалась, села против Макара Иваныча, смотрит, не мигая, — тому не по себе сделалось.
«Пошли, — говорит он, — шумом делу не помочь…»
Улицу перебежали, на крыльцо поднялись. Василий, верно, из окна их приметил, — в сенях встретил.
«Ирод ты, — сдавленным шепотом мать, — дите она еще…»
«С Макаром Иванычем полюбовно поладили, да и не дитя она, а девушка в полной форме…»
«Где она у тебя?» — рвется у матери.
«Удобно ей и хорошо, а выйти сейчас не может…»
Постояли отец с матерью да и ушли ни с чем.
Горевала мать, горевала, а дочку рассудила все же до мой не уводить, потому что ей, «порченой», как свою жизнь дальше устраивать? А тут, может быть, и наладится дочерина доля.
Василий в сельсовете просил, чтобы разрешили им расписаться. Ответили — в шестнадцать, мол, не положено, но ввиду исключительного положения сделает сельсовет запрос в вышестоящую инстанцию.
А сама Тоня первое время как во сне находилась. Школу оставила, седьмой не закончила, от подружек отбилась. Тоня, хоть и через улицу всего жила, в отцов дом не ходила: сильна была обида на родителей. Зато сестренок и братишек своих звала к себе, сказки им рассказывала, забавы выдумывала.
«Сестрица, — говорил братишка, — а мы с Колькой теперь в твоей кровати спим. Мягко».
Она улыбалась ему, но становилось ей щемяще-тоскливо, потому что оторвали ее от родного, а к новому не дано пристать.
«Тонечка, — спрашивала сестра, — а нынче я подсолнухи на твоей грядке посажу. Можно?»
И она снова улыбалась, а в душе плакать навзрыд хотелось, потому что, как она помнила себя, выхаживала стебельки подсолнухов под окнами, и к осени они, словно молодцы в праздник, тянули вверх свои головы, заламывали шапки.
Тоня старалась как можно реже показываться, но бывать на людях ей приходилось. Как-то зашла в сельмаг. Анфиса, продавщица, румяная и дебелая, стрельнула глазами:
«Здорово, молодая!»
И все кругом обернулись к Тоне, молчаливо и любопытно.
«Мне хлеба», — сказала Тоня.
Анфиса достала коричневую пропеченную буханку, спросила с улыбочкой: «Тушенку завезли. Не подкинуть ли баночку? А то от однова хлеба губы вялыми делаются…»
Кто-то хихикнул, а Тоня, рассчитавшись за хлеб, сразу ушла из магазина, хотя ей нужно было купить сахара еще и вермишели.
Наведалась вскоре и Василева мать, — она километров за сорок жила, старуха большая, внимательная и тихая. Они сидели втроем, пили чай, старуха мало говорила, лишь поглядывала пронзительно, словно до души добиралась. На прощанье погладила Тоню по голове, а в сенях сказала Василию, который вышел мать проводить: