Бодлер
Шрифт:
Этот панегирик в честь Эдгара По, являющийся в то же время и собственной его защитительной речью, Бодлер переделал в 1856 году, чтобы опубликовать в качестве предисловия к томику «Таинственные рассказы». Вдохновился он и на создание прекрасных стихов, которыми открывается сборник «Цветы зла». И не преминул громко сообщить всем о проклятии, которое тяготеет над поэтом и приводит к тому, что даже собственная его мать отрекается от него. Каролина предстает в облике мегеры, изрыгающей свою ярость на собственного отпрыска, обреченного стать отребьем общества:
Лишь в мир тоскующих верховных сил веленьем Явился вдруг поэт — не в силах слез унять, С безумным ужасом, с мольбой, с богохуленьем Простерла длани ввысь его родная мать! «Родила б лучше я гнездо эхидн презренных. Чем это чудище смешное… С этих пор Я проклинаю ночь, в огне страстей мгновенных Во мне зачавшую возмездье за позор! Лишь40
Перевод Эллиса.
На этот раз Бодлер окончательно избрал свое амплуа, амплуа человека, которому закрыт доступ в добропорядочные дома, который является пугалом матерей семейств, жертвой Бога и другом сатаны. Но не лишенного тяги к Небесам и к обитающим там праведным душам.
К тому времени он выбрал себе еще одного учителя — им стал весьма реакционный Жозеф де Местр. Позабыв свои революционные устремления 1848 года, Бодлер восхищался высокомерной нетерпимостью автора «Санкт-Петербургских вечеров», его мистическим монархизмом, верой в Провидение, распоряжающееся судьбами людей и государств. Бодлер писал в своем дневнике: «Де Местр и Эдгар По научили меня рассуждать». Он не без фанфаронства похвалялся таким двойным покровительством перед друзьями по кафе, в большинстве своем «левыми». Он стал общаться с фатоватым Арсеном Уссе, роскошным Филоксеном Буайе, плодовитым Банвилем, Гюставом Матье, человеком богемы, пронырливым карьеристом-журналистом Антонио Ватрипоном, но настоящими его друзьями оставались Шарль Асселино, Шанфлёри, Пуле-Маласси и Надар. Этот последний опубликовал в апреле 1852 года в газете «Журналь пур рир» шарж на Бодлера с такой подписью: «Шарль Бодлер, молодой поэт, очень нервный, желчный, раздражительный и раздражающий, часто просто неприятный в повседневной жизни. Под парадоксальной внешностью скрывается вполне реалистично думающий человек […] полагаю, что он — лучший и самый надежный из всех, кто идет одной дорогой с ним».
А Максим Дю Кан, познакомившийся с Бодлером приблизительно в те же годы, со своей стороны писал: «Лицом он был похож на молодого дьявола-отшельника: коротко стриженные и скорее рыжие, чем темные, волосы, бритый квадратный подбородок, глаза маленькие, живые и беспокойные, чувственный нос с утолщением у конца, очень тонкие, почти всегда поджатые губы с редкой улыбкой и сильно оттопыренные уши — все это придавало его лицу неприятное выражение, к которому, впрочем, собеседник быстро привыкал. Голос у него был степенный, как у человека, выбирающего слова и довольного своей манерой говорить. Был он среднего роста и крепкого телосложения, что выдавало в нем физическую силу, но было в его облике что-то изможденное и размякшее, говорившее о слабости и склонности плыть по воле волн».
Бодлер часто испытывал потребность удивить собеседника. Когда, например, поэт Фернан Денуайе попросил его прислать несколько стихов «по случаю» в сборник поздравлений Денкуру, восстановившему парк в Фонтенбло, Бодлер ответил напрямую: «Дорогой Денуайе, Вы просите меня прислать стихи для Вашего сборника, стихи о Природе, не правда ли? То есть о лесах, о больших дубах, о зелени и насекомых, а также, наверное, о солнце? Но ведь Вам прекрасно известно, что я не способен умиляться от созерцания растительности и что душа моя восстает против этой странной новой религии, в которой всегда будет, как мне кажется, нечто шокирующеедля всякого духовногосущества. Я никогда не поверю, будто в растениях обитает душа богов. А если бы она там даже и обитала, мне это было бы все равно глубоко безразлично, и я все равно считал бы, что моя собственная душа имеет большую ценность, чем оные святочтимые овощи. Мне к тому же всегда казалось, что в Природе, цветущей и молодящейся, есть нечто удручающее, грубое и жестокое, нечто, граничащее с бесстыдством. Поскольку я не могу Вас полностью удовлетворить в соответствии со строгими рамками программы, то посылаю Вам два своих стихотворения, более или менее воссоздающих мечтания, которым я предаюсь в часы сумерек».
Письмо было воспроизведено в сборнике «Фонтенбло, в честь Денкура». Что же касается прекрасных стихов о сумерках, вечерних и предрассветных, то в них выражены жалобы перенаселенного города, с его потаскухами, кутилами, жуликами, больными, умирающими в больницах, с изможденными, невыспавшимися рабочими, хватающимися за инструмент, не успев проснуться, в тот момент, когда над туманным Парижем, «дрожа от холода, заря влачит свой Длинный зелено-красный плащ над Сеною пустынной».
Отныне Бодлер был занят двумя видами деятельности: переводил произведения Эдгара По, отдавая их одно за другим в разные газеты («Колодец и Маятник», «Философия меблировки», «Ворон»); и публиковал в «Ревю де Пари» свои стихи — «Человек и море» и «Отречение святого Петра» со святотатственным концом «От Иисуса Петр отрекся… И был прав». Какое-то время он опасался, что у него будут неприятности из-за этого покушения на религию, но все ограничилось несколькими протестами читателей — подписчиков журнала.
Бодлер обнаружил, что его успех переводчика, открывшего публике Эдгара По, гораздо больше, чем успех автора оригинальных стихов. Английский он выучил в детстве, разговаривая на этом языке с матерью, которая
Деньги, постоянно деньги! Они кончались уже в начале месяца. А ведь ему надо было кормить и одевать двоих: себя и Жанну. После десяти лет совместной жизни он считал, что не имеет права порывать с ней. Но и терпеть ее ему было невмочь. Он ненавидел ее крикливый голос, ее глупость, ее пьяные выходки. Ее смуглое тело, когда-то приводившее в восторг, теперь вызывало у него лишь отвращение и жалость. Кошечка-мулатка превратилась в костлявую, морщинистую дылду, с шершавой кожей и винным перегаром изо рта. Она уже не очаровывала его, а обременяла, причем тяжко. В порыве откровения он признался матери: «Жанна стала помехой не только моему счастью, что было бы полбеды, поскольку я умею поступаться своими удовольствиями и доказал это, но она к тому же еще и мешает совершенствованию моего духа […] Когда-то у нее были некоторые положительные качества, но она их утратила, а у меня прибавилось проницательности. Ну можноли жить с существом, которое не ценит твоих усилий и мешает им, по своей бестактности или по своей постоянной злобности, которое относится к тебе как к прислуге или просто как к своей вещи, с которым невозможно обменяться даже парой слов о политике или литературе, с существом, которое не хочет ничему учиться, хоть ты ему предлагаешь заниматься, с существом, которое мной не восхищаетсяи даже не интересуется моими занятиями, которое бросило бы мои рукописи в огонь, если бы это принесло ему больше денег, чем их публикация, с существом, выгнавшим из дома кошку, мое единственное развлечение, и пускающим в дом собак только потому, что мне противен один только вид собаки, с существом, не понимающим или не желающим понять, что строгая экономия в течение одного-единого месяцапозволила бы мне, благодаря временному отдыху, закончить большую книгу — ну как можно жить с таким человеком? Как можно? Пишу тебе это со слезами стыда и гнева на глазах. Я очень рад, что в доме нет никакого оружия; я думаю о тех моментах, когда мне трудно совладать с собой, а также о той ужасной ночи, когда я разбил ей голову консолью […] Я теперь окончательно убедился, что только женщину, страдавшую и родившую ребенка, можно считать равной мужчине. Способность рожать — вот единственная вещь, благодаря которой самка в состоянии обрести нравственное сознание».
Стало быть, он принял решение расстаться с Жанной. Но при этом полагал, что не может сделать этого, не обеспечив будущее своей любовницы с помощью «достаточно крупной суммы». «Но где же ее взять, коль скоро заработанные мной деньги не копились, а тратились, как только появлялись, и коль скоро у матери моей, которой я уже и не решался писать, поскольку ничего хорошего сообщить ей не мог, тоже не было таких больших денег. Как видишь, я все правильно рассудил. И тем не менее надо уходить. Но уходить навсегда. Вот что я решил: начну с самого начала, то есть уйду. Раз я не могу дать ей сразу крупную сумму, то буду выдавать в несколько приемов, что мне нетрудно, поскольку зарабатываю я довольно легко, а, работая усидчиво, могу получать еще больше. Но видеться с ней я уже больше никогда не буду. Пусть делает, что хочет. Пусть хоть в ад убирается, если ей будет угодно. На борьбу с ней я потратил десять лет моей жизни. Все иллюзии моих юных лет улетучились. Остался лишь горький осадок, может, навеки». Однако как ни сильна была его злость, он еще некоторое время колебался, прежде чем расстаться с Жанной. Одно дело — описать обиду в письме к матери, и другое — сказать в лицо своей давней любовнице, что больше не любишь ее.
И все же в один прекрасный день он набрался мужества и выставил ее за дверь. Кстати, она ему еще и изменяла, то с парикмахером, а то и вообще с первым встречным. При всем при этом чувство собственного достоинства подсказывало ему, что он должен и впредь материально поддерживать оставленную им женщину. Он продолжал сообщать матери о происходящем. Та знала, что время от времени он посещает Жанну и каждый раз дает ей немного денег. «Она ведь сейчас тяжело больна и живет в ужасной нищете. Я об этом никогда не сообщаю г-ну Анселю: этот мерзавец только порадовался бы. Естественно, кое-что, очень малая часть того, что ты мне пришлешь, достанется ей […] Конечно, она причинила мне много горя […] Но при виде такого печального зрелища, такого краха слезы наворачиваются мне на глаза, а в сердце зреют упреки. Я дважды проел ее драгоценности и ее мебель, заставлял ее залезать из-за меня в долги, подписывать векселя, однажды разбил ей голову, а вместо того, чтобы показывать примеры достойного поведения, показывал ей примеры разгула и бродяжничества. Она страдает и молчит. Как тут не испытывать угрызения совести? Разве не я виноват в этом, как и во всем прочем тоже? […] Теперь ты понимаешь, почему, ужасно страдая от одиночества, я так хорошо понял гений Эдгара По и так хорошо описал его невыносимую жизнь?»