Бодлер
Шрифт:
Жившая в уединении в Онфлёре Каролина сильно переживала. Быть вдовой замечательного человека — генерала, посла, сенатора, кавалера ордена Почетного легиона, кавалера тридцати шести иностранных орденов — и одновременно иметь сына, которого таскают по судам за покушение на религию и мораль, — это слишком много для одной женщины. Она благодарила небо за то, что муж ее ушел из жизни до этого публичного позора. На него это подействовало бы как лишение звания перед строем. Чтобы хотя бы немного утешить себя, она думала о тех влиятельных людях, о дружбе с которыми писал ей Шарль, в надежде, что они вступятся за него и помогут прекратить судебное преследование.
Но Шарль, по своему обыкновению, витал в облаках. Никто из предполагаемых его сторонников пальцем не пошевельнул, чтобы защитить его. Мериме, которому он послал экземпляр книги, выполненный на специальной голландской бумаге, никакой симпатии к нему не испытывал, и книга ему не понравилась. 29 августа он написал г-же Ларошжаклен, захотевшей узнать его мнение по этому поводу: «Я не предпринимал ничего, чтобы спасти поэта, о котором вы пишете, разве что посоветовал бы высокопоставленному чиновнику начать с кого-нибудь другого». Он считал, что «Цветы зла» представляют собой сборник «весьма посредственных, совершенно не опасных стихов», где сверкают, разумеется,
Но ему по-прежнему не хватало «какой-нибудь женщины», которая, благодаря своей обходительности и очарованию, смогла бы склонить власть к милосердию. Принцесса Матильда, кузина императора и покровительница Флобера, была явно недоступна. Тогда кто же? И тут Бодлер вспомнил о г-же Сабатье, вдохновившей его на создание нескольких самых жгучих стихотворений. Он посылал их ей без подписи с 1852 по 1854 год. На этот раз он решил обойтись без маски и отправил ей 18 августа, за два дня до процесса, экземпляр «Цветов зла» на особой бумаге, в переплете, выполненном Лортиком из светло-зеленого сафьяна. К книге приложено письмо с признанием в любви и с мольбой: «Сможете ли Вы поверить, но эти негодяи (я имею в виду следователя, прокурора и др.) посмели осудить, среди прочих произведений, два стихотворения, посвященных моему кумиру, стихотворения: „Вся целиком“ и „Слишком веселой“? А это последнее произведение достопочтенный Сент-Бёв назвал лучшим в сборнике. Я впервые пишу Вам своим настоящим почерком. Если бы я не был так занят делами и написанием писем (суд — послезавтра), я воспользовался бы этой возможностью, чтобы попросить у Вас прощения за столько сделанных глупостей и за ребячество». Шарль знал, что она давно догадалась, кто является автором стихов, и лишь кокетничает, будто ей неизвестен аноним. Кстати, она говорила об этом своей сестре, шаловливой «Бебе». Эта «ужасная малышка», встретив однажды Бодлера, спросила его, смеясь, по-прежнему ли он влюблен в Аполлонию, которой посвящал такие красивые стихи. Вот почему продолжение письма нисколько не удивило очаровательную получательницу: «Забыть Вас невозможно. Говорят, были поэты, прожившие всю жизнь с глазами, устремленными на один и тот же любимый образ. Я и в самом деле полагаю (правда, я здесь лицо более чем заинтересованное), что верность — один из признаков гениальности. Вы — более, чем образ, о котором мечтают, Вы — мое суеверие. Сделав какую-нибудь крупную глупость, я говорю себе: „ Боже! Если бы она узнала об этом!“ А когда я делаю что-нибудь хорошее, то говорю себе: „Вот это приближает меня к ней духовно“. В последний же раз, когда я имел счастье (совершенно помимо моей воли) встретить Вас, — ибо Вы даже и не подозреваете, как старательно я избегаю Вас! — я говорил себе: было бы странно, если бы этот экипаж ожидал именно ее, и тогда, может быть, мне стоило выбрать другой путь. И вдруг: „ Добрый вечер, месье!“ — прозвучал ваш дивный голос с очаровательным и волнующим тембром. И я ушел, повторяя всю дорогу: „ Добрый вечер, месье!“, пытаясь даже имитировать ваш голос».
Напомнив, таким образом, Аполлонии о силе своей скрываемой страсти к ней, он тут же перешел к делам серьезным: «В прошлый четверг я видел моих судей. Я не скажу, что они некрасивы, они чудовищно безобразны, и души их, должно быть, похожи на их лица. У Флобера среди защитников была принцесса. Мне не хватает женщины. И несколько дней назад мною вдруг овладела странная мысль, что, быть может, Вы могли бы, используя свои связи, по каким-нибудь сложным каналам, направить разумный совет кому-то из этих балбесов. Слушание дела назначено на послезавтра, на четверг. Вот имена этих чудовищ: председатель— Дюпати; императорский прокурор — Пинар (очень опасен); судьи: Дельво, Де Понтон д’Амекур, Наккар. 6-й зал для уголовных дел […]». «Особо опасен» Пинар,
Получив это послание, г-жа Сабатье оказалась польщена вдвойне. Поэт не только заявлял, черным по белому, что она — его признанная муза, но еще и просил ее сыграть такую же роль, какую играла императрица в процессе Флобера. От таких ролей не отказываются. Надо было действовать как можно скорее. На всякий случай она сумела получить аудиенцию у Луи-Мари де Белейма, почтенного судьи, недавно назначенного советником Кассационного суда. Запоздалый и бесполезный маневр. Белейм не захотел рисковать своей репутацией ради такого сомнительного дела. И г-жа Сабатье стала размышлять о других способах проявить преданность своему чичисбею.
В четверг, 20 августа 1857 года, Бодлер, весь сжавшись от стыда и гнева, явился во Дворец правосудия, в 6-й зал уголовного суда, который до него повидал стольких хулиганов, жуликов, пьяниц, сутенеров и проституток. Эрнест Пинар произнес, в общем, довольно сдержанную обвинительную речь, но пространно цитировал «скандальные» строки из «Украшений», из «Леты», из «Слишком веселой», из «Лесбоса», «Проклятых женщин», «Вампира», из «Отречения святого Петра», из «Авеля и Каина», из «Литаний сатане», из «Хмеля убийцы»… При этом он все же допускал, что автор, «по природе человек беспокойный и неуравновешенный», возможно, не осознавал характера тех оскорблений, которые содержатся в его стихах. В заключение он призвал судей к определенной сдержанности: «Будьте снисходительны к Бодлеру […] Но осудите, по крайней мере, некоторые стихи из книги, поскольку необходимо сделать предупреждение». Защитительная речь Ше д’Эст-Анжа получилась слабоватой. Адвокат все повторял, что «утверждение существования зла не является его преступным одобрением», что истинные чувства поэта выражены в «Благословении» и что Мюссе, Беранже, Готье, Лафонтен, Вольтер, Руссо, Ламартин, Бальзак и Жорж Санд публиковали тексты в чем-то тоже аморальные, но их за это никто под суд не отдавал.
В тот же день был вынесен приговор. Бодлера приговорили к штрафу в триста франков, Пуле-Маласси и де Бруаза — к штрафу в сто франков каждого. Кроме того, суд постановил запретить стихи, показавшиеся ему наиболее одиозными: «Украшения», «Лету», «Слишком веселой», «Проклятых женщин», «Лесбос» и «Метаморфозы Вампира» [52] . По окончании суда Бодлер не знал, радоваться ему или возмущаться: книга не была запрещена целиком, но оказалась изуродована изъятием нескольких незаменимых строф. Выходя из зала заседаний и видя мрачное лицо друга, Асселино тихо его спросил: «Вы ожидали, что вас оправдают?» — «Оправдают! — ответил он мне. — Я ожидал, что передо мной извинятся за попрание чести!» Бодлеру этот суд всегда представлялся недоразумением.
52
«Хмель убийцы», «Отречение святого Петра» и два других стихотворения из раздела «Мятеж» под запрет, к счастью, не подпали. (Прим. авт.)
Бодлер не отказался от своей идеи: искусство не имеет ничего общего с моралью. Тот, кто пишет для поучения современников, может быть отличным проповедником, но непременно окажется плохим поэтом. Вынесенный Бодлеру приговор привел к тому, что поэт полностью утратил доверие к правосудию в своей стране и подавать апелляцию отказался. Чтобы спасти сборник, Пуле-Маласси вырвал из него страницы с запрещенными стихами и отдал книгу в типографию, чтобы там перебрали соседние страницы, затронутые этой «хирургической операцией» [53] . А безденежный автор обратился к императрице с просьбой помочь ему уплатить штраф, ибо, как писал Бодлер, эта сумма «превосходит возможности общеизвестной бедности поэтов». В январе 1858 года сумму уменьшили с 300 до 50 франков — законная компенсация за дискредитацию виновного.
53
Выражение, употребленное Бодлером в его письме к Пуле-Маласси от 9 октября 1857 года. (Прим. авт.)
Еще более неожиданной оказалась компенсация, которую приготовила своему обожателю г-жа Сабатье. После его письма от 18 августа она раздумывала о том, каким способом его утешить после всех этих неприятностей с правосудием. И приняла решение, подобающее женщине, уверенной в своей неотразимости: отдаться Бодлеру, чтобы вознаградить поэта за верность и излечить его от меланхолии. Когда она сообщила ему об этом, он пришел в замешательство. Ужасно смущенный милостью, которой не добивался, он не мог отказаться, чтобы не прослыть грубым и невоспитанным.
Решительная встреча произошла в обстановке величайшей секретности. Наедине с этой женщиной, которая давно уже не была ни его кумиром, ни прежней элегантной хозяйкой ужинов на улице Фрошо, а превратилась в располневшую даму с тяжелым бюстом и объемистыми бедрами, Бодлер почувствовал себя парализованным с головы до ног. Она оказалась слишком мясиста, чересчур смешлива и, на его взгляд, чересчур напориста. Впору было опасаться, удастся ли ему настроиться. Ему хотелось просто убежать. Но он выполнил то, что от него требовалось. Увы, без энтузиазма! Однако она была довольна. Искренне или нет, но она написала ему после этого события: «Сегодня я чувствую себя спокойнее. Лучше ощущаю благотворное влияние нашего вечера в четверг. Могу сказать без опасения услышать от тебя упрек в преувеличении, что я самая счастливая женщина на свете, что никогда еще я не ощущала с такой остротой, как сейчас, что люблю тебя, что никогда еще ты не представлялся мне таким красивым и таким желанным, таким обожаемым моим другом. Если хочешь, можешь красоваться и распускать хвост колесом, но только не смотрись в зеркало: что бы ты ни делал, ты никогда не придашь себе то выражение, какое я видела на твоем липе одну лишь секунду. И теперь, что бы ни случилось, я буду видеть тебя только таким — Шарлем, какого я люблю. Можешь сколько угодно сжимать губы и хмурить брови, меня это не испугает, я закрою глаза и увижу другое твое лицо». В следующем письме она обвиняла себя в «абсолютной потере стыда» и писала: «Мне кажется, что я твоя с первого же дня, как тебя увидела. Делай что хочешь, но я твоя и душой, и сердцем, и телом».