Бодлер
Шрифт:
Огорчал его и Делакруа, о гениальности которого он не переставал писать и который упорно отказывал ему в дружбе. По-видимому, художник, тщательно следивший за своими контактами, стеснялся этих странных знаков внимания со стороны человека, у которого были нелады с правосудием. Прочитав хвалебные отзывы Бодлера в его обзоре «Салон 1859 года», он вежливо поблагодарил его: «Вы пришли мне на помощь в тот момент, когда меня ругали и смешивали с грязью многие критики, серьезные или же так называемые серьезные критики […] Я счастлив тем, что мои картины Вам понравились, и это утешает меня. Вы отнеслись ко мне, как относятся лишь к великим усопшим. Вы глубоко симпатичны мне и в то же время заставляете меня краснеть — так уж мы устроены. Прощайте, милостивый государь, и почаще публикуйте Ваши вещи: ведь Вы вкладываете душу во все, что пишете, и друзья Вашего таланта сожалеют лишь о том, что Вы редко публикуетесь». Впоследствии, получив от Бодлера брошюру о Теофиле Готье, он поздравил его в связи с выходом этой «красивой книжки», но оговорился: «Недостаток многих Ваших публикаций состоит в том, что тексты набраны настолько мелким шрифтом, что мне, например, трудно их читать […] Извините тысячу раз и примите выражения дружбы». Не слишком обращая на все это внимание, Шарль по-прежнему ставил
В очередной раз Рихард Вагнер приехал в Париж осенью 1859 года. Французские поклонники встретили его как мессию. Бодлер сразу увидел в нем ведущего представителя современной музыки. 25 января, а также 1 и 8 февраля 1860 года он присутствовал на концертах в помещении Итальянского театра, где оркестром дирижировал сам композитор. В программе были увертюра к «Летучему голландцу», отрывки из опер «Тангейзер» и «Лоэнгрин», вступление к «Тристану и Изольде». А 16 февраля Бодлер писал Пуле-Маласси: «Я уже не решаюсь больше говорить о Вагнере: надо мной и так все смеются. Это музыка была одним из самых больших наслаждений в моей жизни; лет пятнадцать не испытывал я такого душевного подъема». В тот момент, когда вся бульварная пресса обрушилась с руганью на этого революционера от искусства, этого «Марата от музыки», этого могильщика «хорошего тона», Бодлер, возмущенный глупостью своих соотечественников, послал Вагнеру письмо, «подобное крику признательности». «Прежде всего хочу сказать, что я обязан Вам самым большим из когда-либо мною полученных наслаждений от музыки. Я уже в том возрасте, когда не спешат писать писем знаменитостям, и еще долго не решился бы выразить Вам мое восхищение, если бы каждый день не видел в печати недостойных, нелепых статей, где авторы изощряются в попытках оклеветать Ваш гений. […] Когда я в первый раз пошел на концерт в Итальянский театр слушать Ваши произведения, я был настроен не лучшим образом и даже, признаюсь, был полон дурных предубеждений […] Но я был покорен Вами тотчас же. То, что я испытал, неописуемо, и если Вы соблаговолите прочесть без смеха, попытаюсь выразить словами. Сперва мне показалось, что я уже слышал эту музыку […] Мне почудилось, что это моя музыка, и я узнавал ее, как любой человек узнает то, что он призван любить. […] Затем меня главным образом поразило ощущение величия. Являясь выражением величественного, эта музыка толкает нас вперед, к великому. В Ваших произведениях я повсюду обнаруживал торжество великих звуков, великих образов Природы и торжественность великих страстей человека. […] И вот еще что: я не раз испытывал довольно странное ощущение, этакую гордость и радость от понимания музыки, от того, что в меня проникало и меня захватывало поистине чувственное наслаждение, словно я поднимался в воздух или плыл по морю […] С того самого дня, когда я услышал Вашу музыку, я все время говорю себе, особенно в тяжелые минуты: „ Вот если бы мне довелось послушать сегодня вечером немножко Вагнера. […] Еще раз благодарю вас, сударь; в тяжелую минуту Вы вернули меня к себе самому и ко всему величественному“». И постскриптум: «Адреса своего не пишу, чтобы Вы не подумали, будто я хочу о чем-то Вас просить».
Тронутый похвалой французского поэта, Вагнер попросил Шанфлёри поблагодарить Бодлера и пригласил своего поклонника в гости. Но тот уклонился. «Я приду к нему, но не сейчас, — написал он Шанфлёри. — Довольно печальные дела поглощают все мое время. Если Вы увидите его раньше меня, скажите, что я сочту большой радостью пожать руку гениальному человеку, которого оскорбляла легкомысленная чернь».
Бодлер был настолько восхищен Вагнером, что кроме восторженного письма, посланного ему, захотел посвятить композитору большую статью в журнале «Ревю эропеен». Между тем в Опере репетировали «Тангейзера». Премьера состоялась 13 марта 1861 года. Это был полный провал. Автора и его произведение освистала публика, враждебно настроенная еще задолго до представления. Возмущенный Бодлер забрал из редакции статью, исправил и дополнил ее и в мае 1861 года выпустил книжку «Рихард Вагнер и „Тангейзер“ в Париже». Тронутый этим вниманием, Вагнер заявил, что никто и никогда не поддерживал столь значительно его «бедный талант». Свое благодарственное письмо он закончил так: «Поверьте мне, я очень горжусь тем, что могу назвать Вас другом».
Увлекшись музыкой, Бодлер примерно в то же время неосмотрительно согласился перевести на французский язык либретто романтической симфонии американца германского происхождения Роберта Штепеля «Гайавата». В основу либретто легла эпическая поэма Лонгфелло «Песнь о Гайавате». Бодлер рассчитывал получить за свою работу полторы тысячи франков. Но еще до ее окончания Штепель уехал в Лондон, не заплатив ни копейки. Не помогли ни письма, ни угрозы обратиться в суд. Штепель не соизволил даже ответить и, укрывшись в Соединенных Штатах, стал недосягаемым. Бодлер остался в дураках со стихами, которые ему не нравились, не зная, какое им найти применение. В конце концов он положил свою работу в ящик стола, а большой фрагмент из нее отдал в «Ревю контанпорен», чтобы опубликовать его под названием «Трубка мира».
От всего этого происшествия у него сохранились лишь сожаление о потерянном времени и обида, что его обманули как новичка. А в том печальном финансовом положении, в каком он находился, он не имел права писать, ничего не получая за свой труд. Жанна была полностью на его иждивении. Не вполне психически здоровая, она всеми правдами и неправдами старалась вытянуть из Шарля денежную «добавку». Хотя из больницы Дюбуа ее выписали, физическое ее состояние тоже оставляло желать лучшего. Шарль с ней уже не жил. Он поселился временно в гостинице «Дьеп» и лишь посещал ее в качестве «попечителя» или «сестры милосердия». Сердце его сжималось, когда он подолгу смотрел на эту развалину с пустым взглядом, одряхлевшим телом, обвисшей темной кожей, — когда-то она подарила ему столько наслаждений, а нынче внушала лишь острую жалость. Она бормотала, что-то вспоминая и в чем-то его упрекая. А он чувствовал, что своей тоской и угрызениями совести искупает какую-то очень давнюю и очень невнятную вину.
Даже живя у матери, Шарль не мог отделаться от мыслей об этой мулатке, занозой сидевшей у него в душе и властвовавшей теперь над ним не своей красотой, а немощью. Единственное сохранившееся письмо Жанне свидетельствует о его грустном сочувствии. Письмо отправлено из Онфлёра 17 декабря 1859 года: «Милая девочка, не сердись, что я уехал из Парижа, не
В конце лета 1860 года, то ли в порыве преданности, то ли ради собственного удобства, он перевез Жанну в Нёйи, в дом 4 по улице Луи-Филиппа, и туда же отправил мебель. Сообщая об этом матери, он еще раз упрекнул ее за то, что когда-то она решилась учредить опекунский совет, за «ту ужасную ошибку, которая поломала мне всю жизнь, омрачила все мои дни, сообщила мыслям моим оттенок ненависти и отчаяния». Растущая тревога рождала мысли о подстерегающей его смерти. «Я могу умереть раньше тебя, несмотря на все мое дьявольское мужество, которое так часто меня выручало, — писал он Каролине. — Последние полтора года меня поддерживает только мысль о Жанне. (Как будет она жить после моей смерти, коль скоро тебе придется оплатить мои долги, распродав все мое имущество?) Есть и другие причины для отчаяния: как оставить тебя одну? Оставить тебя в затруднительном положении, оставить тебе хаос, разобраться в котором способен только я один! […] Короче говоря, когда расставляю все на свои места, то думаю о двух людях, нуждающихся в помощи: о тебе и о Жанне […]. Как бы ни сложилась моя судьба, если после того, как я составлю список долгов, я внезапно умру, а ты останешься жить, надо будет что-то предпринять, чтобы поддержать эту бывшую красавицу, превратившуюся в калеку».
Так, выражая свою последнюю волю, Шарль думал в одинаковой степени о матери, которую он обожал, порой ее критикуя, и о старой своей любовнице, которую он не хотел бросать в нищете, отягощенной пьянством. Каролина, жена генерала, посла, сенатора, была оскорблена тем, что в сердце сына она оказалась на одном уровне с потаскухой. Поистине, он просто не знает, что и придумать, только бы расстроить и унизить одинокую вдову! Вдобавок он сообщил ей о появлении на горизонте брата Жанны: «Нашелся ее брат, я видел егои говорил с ним, и он конечно же тоже поможет ей. У него ничего нет, но он зарабатывает деньги». Каролина насторожилась: это еще что за новости? В какую ещё абсурдную историю с братом собирается впутаться Шарль? Он так наивен, что способен дать себя морочить целой семье африканцев!
Она и в самом деле не слишком ошиблась, задаваясь вопросом об опасностях, угрожающих сыну вдали от нее. Едва переехав в Нёйи, Шарль узнал о существовании так называемого брата Жанны. Этот рослый мулат появлялся у Жанны каждый день в восемь утра и уходил только в одиннадцать вечера, целый день преспокойно и без зазрения совести болтал, курил и закусывал, сидя рядом с постелью сестры. «Он не оставляет нас ни на секунду, — писал Шарль матери. — Я долго сдерживался, не желая огорчать ее в таком тяжелом состоянии, но однажды в полночь я все же сказал, с максимальной деликатностью, что приехал сюда ради нее, что выгонять брата я не имею права, но раз так, то я уеду к матери, которая тоже во мне нуждается. Я ей сказал также, что не собираюсь лишать ее денежной помощи, но раз брат общается с ней, не обращая на меня внимания, справедливость требует, чтобы он, зарабатывающий больше, чем литератор, и не имеющий долга в 50 тысяч франков, к тому же с нарастающими процентами, помог бы больной сестре и взял бы на себя на две трети или половину расходов, необходимых на ее содержание». Жанна заплакала, признала, что Шарль прав, и пообещала попросить брата помочь ей по возможности. Однако она сомневалась, согласится ли тот, потому что в прошлом он никогда не присылал матери денег. И действительно, на следующий день, воспользовавшись отсутствием Шарля, она призвала нахлебника осознать свои обязанности. «Ты целыми днями сидишь тут, — сказала она, — и не даешь мне общаться с Шарлем. А ведь он залез в долги, и отчасти из-за меня. Он уедет, но рассчитывает, что ты возьмешься оплачивать половину расходов на мое содержание». В ответ брат только расхохотался. Вечером Жанна рассказала об их разговоре Бодлеру, и тот написал матери: «Никогда не догадаешься, какой глупый и дикий был ответ. Если бы он произнес его при мне, я палкой раскроил бы ему морду. Он сказал, что я, наверное, привык к нехватке денег и трудностям и что тот, кто берет на себя заботу о женщине, должен понимать, чего это стоит, а он никаких денег не откладывает и рассчитывать на него в будущем не следует». В заключение Шарль сообщил: «Она так горько плакала, постаревшее лицо ее выражало такую растерянность, что я пожалел эту обессилевшую женщину, и гнев мой смягчился. Но я нахожусь в состоянии постоянного раздражения, оттого что мои житейские невзгоды никак не идут на убыль […] Когда Жанна хочет видеть меня, она заходит в мою комнату. А ее брат от нее не вылезает. Если я решу уехать из Парижа, он своей больной сестре явно не поможет. А ведь в прошлом я часто и не без оснований обвинял себя в чудовищном эгоизме. Но, право же, мой эгоизм никогда не был так жесток».
Вскоре Бодлер, потеряв всякое терпение, покинул квартиру в Нёйи и вернулся в гостиницу «Дьеп». Оттуда он писал Пуле-Маласси: «Я убежал из Нёйи, чтобы сохранить собственное достоинство, не желая больше оставаться в смешном и даже позорном положении. На протяжении двадцати пяти дней я имел дело с человеком, проводившим все время в комнате своей сестры […], мешая мне получать единственное удовольствие — беседовать со старой, больной женщиной […] Мне пришлось жить с этим типом и несчастной слабоумной женщиной. Я сбежал и до сих пор не могу успокоиться от возмущения. Голова у меня сейчас, как ватная, и, хотите верьте, хотите нет, но мне уже тяжело писать час подряд». Оставив Жанну с ее братом, который, возможно, вовсе и не брат, а бывший любовник, Шарль не торопится увидеть ее вновь. Вскоре он узнал, что состояние больной ухудшилось и ее опять поместили в больницу. По-видимому, инициатива этого срочного перемещения принадлежала брату. В отсутствие Жанны он поспешно распродал часть мебели и одежды несчастной женщины. Когда она вернулась из больницы, брат исчез, а квартира заметно опустела.