Боги войны
Шрифт:
— Двадцать восемь, — говорю.
Кузьмич смеется, голову задрав, небритое горло открыв. Потом подвигает деревянный ящик, садится на него, большим немецким ножом открывает американские консервы, достает ложку из-за голенища и начинает есть — как уголь в паровозную топку закидывает.
— Значит, сейчас сорок пятый?
Я пожимаю плечами:
— Наверное.
— Как думаешь, война-то кончилась?
— Скорей всего.
— Мы победили?
— Конечно.
— Победили, — соглашается Кузьмич. Кивает долго,
— В каком году? — спрашиваю я тихо.
— В сорок пятом, — подтверждает Кузьмич. Я ему верю: он же все знает.
— А почему давно?
— Потому что тебе не двадцать восемь. А мне не пятьдесят.
Кузьмич не смеется.
Он встает и уходит в свою каморку. Я решаю еще поспать. Слова Кузьмича, конечно, кажутся мне странными, но он весь такой — загадочный. Что толку рассуждать над шарадами юродивого?
Я закрываю глаза…
— Зощенко. Эй, Зощенко!
Ну нет мне сегодня покоя! В казарму, что ли, пойти?
— Чего?!
— Это опять я.
Кузьмич протягивает мне мятую кружку. Я по его хитрым глазам вижу, что в ней не вода. Принимаю подношение, оглядываюсь — не смотрит ли кто. В три глотка осушаю кружку, выхватываю из руки довольного Кузьмича натертую солью и чесноком горбушку. Тяну ноздрями острый запах, потом заедаю спирт. Вкусно!
— Эх, ядреное у тебя топливо, Кузьмич!
— Первосортное, — соглашается он. Я чувствую, что он тоже принял на грудь — там, в каморке своей. Нам хорошо, и мы молчим какое-то время. Но долго молчать Кузьмич не умеет:
— А скажи мне, Андрюха, за что тебя на Полигон сослали?
Вообще-то такие разговоры тут не поощряются. Но спирт свое дело делает, и я признаюсь:
— За то, что секретный летательный аппарат сбил.
— Ага, — кивает Кузьмич, и я понимаю, что это ему известно. — А расскажи-ка подробней, как оно так у тебя вышло.
Я приступаю к рассказу. Кузьмич достает из кармана блокнотик, начинает что-то карандашиком черкать. Я сразу умолкаю: одно дело изустно балакать, совсем другое, когда тебя записывают. Кузьмич, угадав мое беспокойство, показывает листок: он не пишет, он рисует. Спрашивает:
— Такой летательный аппарат?
— Ну да.
На рисунке Кузьмича диск с утолщением в центре, похожий на детскую юлу.
Я удивлен. Рассказываю, как видел такую вот штуковину в поле, когда наш экипаж назад из разведки боем возвращался. С перепугу пальнули — себя обнаружили. А летательная машина, повреждение получив, зажгла голубые и оранжевые огни, поднялась, будто бы на столбе света, и умчалась на бреющем за лес во вражескую сторону.
— Ясно, — кивает Кузьмич. — Небось, начальству все доложил, как было. Они тебя и сдали куда следует.
— Ага.
— На Полигон сразу направили?
— Ну да. Сказали, что я уничтожил секретный летательный аппарат. Велели язык за зубами держать. И предложили на выбор: в лагеря или на Полигон. Ну я и выбрал.
— Что, даже про срок не спросил?
— А чего спрашивать? Сколько дали, столько и отбуду. Сам виноват, сам наказание понесу. Да и не жалею я о том, что попал сюда. Полезное же дело делаем — на благо страны.
— Ну да… — И опять Кузьмич лыбится. — Только вот какой страны?..
Нет, такие разговоры я с ним вести не собираюсь. Этак и до измены Родине можно договориться.
— Иди ты, Кузьмич, сам знаешь куда!
— Ладно-ладно. Не горячись… А ведь ты был прав, Зощенко.
— Что?
— По делу я к тебе. Не просто так.
— Ну?
— Возьми меня завтра в бой. В экипаж свой возьми…
Я, наверное, минут пять пялюсь на Кузьмича. Потом понимаю, что он так шутит, и хохочу.
— Я серьезно, Зощенко. Возьми хоть механиком, хоть радистом — я могу.
— Не смешно шутишь, Кузьмич. Ты же тут сиднем сидишь, с железками копаешься. Какой тебе танк? Какой экипаж? Или тебе моча в голову ударила на старости лет?
— Попридержи язык, сопляк! — Кузьмич злится. — Да таких, как я, по всему Полигону от силы пять человек!
— Ну и зачем тебе в бой?
Он смотрит на меня — явно решает, стоит ли меня посвящать в свою тайну. Понимает, что без веской причины я его с собой не возьму. Вздыхает. Признается:
— Вы завтра у пересохшей реки будете сражаться. Пойдете со стороны барханов к поселку. А мне туда очень нужно. Я с одним старым приятелем по рации договорился, он мне передачку там оставит на условленном месте. Ящик такой. Из-под консервов. Вот его я и хочу забрать. Вы меня высадите, где я скажу. А потом подождете.
— Да ты с ума сошел! Мы тебе что, таксомотор?
— Я быстро.
— Нет.
— Мне очень надо, Зощенко. Вопрос жизни и смерти.
— Что в ящике?
Кузьмич мнется, поглядывает на меня. Не хочет признаваться.
— Консервы.
— Врешь же, Кузьмич!
— Вру.
— Что в ящике?
— Посылка.
— Ладно, не хочешь говорить, не надо… Давай я сам эту посылку заберу.
— Нет. Не могу. Место особое, тайное. Открыть тебе его не могу. Извини. Мне самому туда надо ехать.
— Вот что ты за человек, Кузьмич!
— Возьмешь?!
— Нет.
— Я же насчет «Майбаха» договорился. — Кузьмич начинает канючить, будто ребенок шестилетний. — Верь мне, упакуют твою машинку на завтрашний выезд по высшему классу! А если захочешь, я и дальше буду тебе помогать. Я тебе такую рацию добуду — закачаешься!
— Закачаюсь?
Он отмахивается, смотрит на меня преданно — у нас в части кобель Шарик был, вот он так же в глаза заглядывал, когда ему кости подносили, но сразу не давали.