Богословско-политический трактат
Шрифт:
Глава XV Ни богословие разуму, ни разум (ratio) богословию не служит; показывается и основание, которое убеждает нас в авторитете священного писания
Те, кто не умеет отделять философию от богословия, спорят о том, должно ли Писание служить разуму или, наоборот, разум – Писанию, т. е. должен ли приспособляться смысл Писания к разуму или же разум – к Писанию; и последнее защищается скептиками, отрицающими достоверность разума, первое же – догматиками. Но уже из сказанного видно, что как те, так и другие целиком заблуждаются, ибо, какому бы из двух мнений мы ни последовали, мы неминуемо нарушили бы или разум, или Писание. Ведь мы показали, что Писание учит не философским вещам, но одному благочестию и что все содержащееся в нем приспосабливалось к пониманию и предвзятым мнениям толпы. Следовательно, кто желает приспосабливать его к философии, тот, конечно, припишет пророкам многое, о чем они и во сне не думали, и превратно истолкует их мысль; кто же, наоборот, делает разум и философию служанкой богословия, тот обязан принять предрассудки древней черни (vulgus) за божественные вещи и занять и ослепить ими ум. Стало быть, и тот и другой будут говорить нелепости: один – без разума, а другой – с разумом. Первый, кто между фарисеями открыто утверждал, что Писание должно приспосабливать к разуму, был Маймонид (мнение которого мы разобрали в седьмой главе и опровергли многими доказательствами); и хотя этот автор пользовался большим авторитетом в их среде, однако большинство их не согласилось с ним в этом и следовало мнению некоего р. Иуды Альфахара, который, желая избежать ошибки Маймонида, впал в другую – противоположную ей. Именно: он утверждал [39] , что разум должен служить Писанию и ему вполне подчиняться, и он думал, что в Писании должно изъяснять что-либо метафорически не потому, что буквальный смысл противоречит разуму, но потому только, что он противоречит самому Писанию, т. е. ясным его догматам. А отсюда он выводит такое всеобщее правило: все, чему Писание догматически учит [40] и что утверждает в точных словах, то должно на основании одного его авторитета, безусловно, принимать как истину; далее, в Библии не найдется никакой другой догмы, которая противоречила бы этому прямо, но только в своих выводах, вследствие того что способы выражения Писания часто, по-видимому, предполагают что-то противное прямому смыслу; потому только такие места и должно объяснять метафорически. Например, Писание ясно учит, что Бог един (см. Второзак., гл. 6, ст. 4), и нигде не встречается другого места, утверждающего прямо, что существует много богов, но есть, правда, много мест, где Бог о себе и пророки о Боге говорят во множественном числе; этот способ выражения только предполагает, но смысл самой речи не указывает, что существует много богов; и потому все эти места должно объяснять метафорически, не потому именно, что разуму противоречит существование многих богов, но потому, что само Писание прямо утверждает, что Бог един. Точно так же, вследствие того что Писание во Второзаконии, гл. 4, ст. 15, прямо (как он думает) утверждает, что Бог бестелесен, и мы на основании только именно этого места, а не на основании авторитета разума обязаны верить, что Бог не имеет тела; и, следовательно, на основании только авторитета Писания мы обязаны объяснять метафорически все места, которые приписывают Богу руки, ноги и пр., так как здесь, по-видимому, предположение телесности Бога – только способ выражения. Такова мысль этого автора, которого, поскольку он хочет объяснять Писание посредством Писания, я хвалю, но удивляюсь, что человек, одаренный разумом, старается его сокрушить. Конечно, это верно, что Писание должно объяснять Писанием, пока мы исследуем только смысл речей и мысль пророков; но, после того как мы обнаружили истинный смысл, необходимо должно пользоваться суждением и разумом, для того чтобы мы согласились с ним. И если разум нужно, однако, вполне подчинить Писанию, хотя бы он ему и противоречил, то, спрашивается, должны ли мы сделать это с
39
Я помню, что читал это когда-то в письме против Маймонида, которое имеется среди писем, называемых Маймонидовыми.
40
См. примечание XXVIII.
потом он говорит, что Писание никогда не утверждает или не отрицает в категорической форме чего-нибудь противоположного тому, что оно утверждало или отрицало в другом месте. Не видеть, как легкомысленно высказаны эти два положения, никто не может. Не будем уже говорить о том, что он не обратил внимания на то, что Писание состоит из разных книг, что оно написано в разные эпохи, для разных людей и, наконец, разными авторами; он, далее, не заметил и того обстоятельства, что он утверждает это на основании собственного авторитета, между тем как разум и Писание ничего подобного не говорят; но он ведь должен был бы показать, что все места, противоречащие другим только в своих выводах, могут быть удобно объяснены метафорически согласно природе языка и смыслу места; потом показать, что Писание дошло до наших рук неповрежденным. Но разберем дело по порядку; и вот относительно первого пункта я спрашиваю: а что если разум противится? обязаны ли мы тем не менее принимать как истину или отвергать как ложь то, что Писание утверждает или отрицает? Впрочем, может быть, он прибавит, что в Писании не встречается ничего, что противоречит разуму. Но я настаиваю, что оно ясно утверждает и учит, что Бог ревнив (именно в самом Десятисловии, в Исх., 34, ст. 14, Второзак., 4, ст. 24 и многих других местах), а это противоречит разуму. Тем не менее, следовательно, это должно считать истиной; даже более: если бы в Писании нашли какие-нибудь места, предполагающие, что Бог не ревнив, то необходимо должно было бы их объяснить метафорически, дабы не казалось, что они предполагают что-либо подобное. Точно так же Писание прямо говорит, что Бог сошел на гору Синай (см. Исх., гл. 19, ст. 20 и пр.), и приписывает ему другие местные передвижения, но нигде определенно не учит, что Бог не перемещается; стало быть, и это все должны принять за истину; а если Соломон говорит, будто Бог не ограничен никаким местом (см. I Цар., гл. 8, ст. 27), то, – так как он этим не прямо утверждает, но только приводит отсюда к выводу, что Бог не движется, – это место необходимо должно объяснить таким образом, чтобы не получилось, что оно у Бога отнимает движение в пространстве. Точно так же небеса пришлось бы принять за жилище и трон божий, потому что Писание прямо утверждает это. И подобным образом весьма многое сказано сообразно с понятиями пророков и простого народа, ложность чего вскрывают только разум и философия, но не Писание. Однако все это, по мнению того автора, должно предположить истинным, потому что в этих вопросах разум лишен всякого совещательного голоса. Наконец, он ложно утверждает, что одно место противоречит другому только своими выводами, а не прямо, ибо Моисей прямо утверждает, что Бог есть огонь (см. Второзак., 4, ст. 24), и прямо отрицает, что Бог имеет какое-либо сходство с видимыми предметами (см. Второзак., 4, ст. 12). А если бы он возразил, что последнее место не прямо, но только косвенно отрицает, что Бог есть огонь, и, стало быть, оно должно быть подогнано к первому, дабы не казалось, что оно отрицает первое, – пускай: допустим, что Бог есть огонь, или лучше – чтобы не болтать с ним вздор – оставим это и возьмем другой пример. Именно: Самуил [41] прямо отрицает, что Бог раскаивается в решениях (см. I Сам., гл. 15, ст. 29), а Иеремия, наоборот, утверждает, что Бог раскаивается в добре и зле, которые он определил (см. Иерем., гл. 18, ст. 8, 10). Что же? Неужели и эти два места не прямо противоположны друг другу? Итак, которое из этих двух он желает объяснить метафорически? И то и другое мнение имеют общий характер, и одно противоречит другому: что одно прямо утверждает, то другое прямо отрицает. И, стало быть, он сам в силу своего правила обязан это самое принять за истину и в то же время отвергнуть как ложь. Потом, что за важность, что какое-нибудь место не прямо, но только в своих выводах противоречит другому, если выводы ясны и обстановка и свойство места не допускают метафорических объяснений? Таких мест весьма много встречается в Библии; смотри об этом вторую главу (где мы показали, что пророки имели разные и противоречивые мнения) и в особенности все те противоречия, которые мы показали в исторических рассказах (именно: в главах 9 и 10). И мне нет надобности рассматривать все вновь, ибо сказанного достаточно, чтобы показать нелепость, которая вытекает из этого мнения и правила, его ложность и опрометчивость автора. Посему как это мнение, так и мнение Маймонида мы отвергаем и утверждаем за незыблемое, что ни богословие разуму, ни разум богословию не обязаны служить, но каждый владеет своим царством. Именно, как мы сказали, разум – царством истины и мудрости, богословие же – царством благочестия и послушания. Ибо могущество разума, как мы уже показали, не простирается так далеко, чтобы он мог решить, что люди могут быть счастливы только благодаря повиновению, без разумения вещей. Богословие же ничего, кроме этого, не предписывает и ничего, кроме повиновения, не повелевает и против разума ничего не хочет и не может сделать; ведь догматы веры (как мы в предыдущей главе показали) оно определяет лишь постольку, поскольку это достаточно для повиновения; но насколько точно их должно понимать по отношению к истине, – это оно оставляет определять разуму, который действительно есть светоч души (lux mentis), без которого она ничего не видит, кроме грез и фантазий. И здесь под богословием я точно разумею откровение, поскольку оно указывает цель, которую, как мы сказали, Писание преследует (именно: способ и образ повиновения, или догматы истинного благочестия и веры), т. е. то, что, собственно, называется словом божьим, которое не заключается в известном числе книг (об этом см. гл. 12). Ведь, принимая богословие таким образом, вы, рассматривая его предписания или правила жизни, найдете, что оно согласуется с разумом, а рассматривая его намерение и цель, найдете, что оно ни в чем ему не противоречит и потому оно для всех общее. Что же касается всего Писания вообще, то мы уже в 7-й главе показали, что смысл его должен быть определяем только из его истории, а не из всеобщей истории природы (universalis historia Naturae), составляющей основание только философии; и нас не должно смущать, если бы мы, найдя, таким образом, истинный смысл Писания, узнали, что тут или там оно противоречит разуму. И все, что в этом роде встречается в Библии или чего люди без ущерба для любви могут не знать, то, как мы наверное знаем, не касается богословия, или слова божия, и, следовательно, каждый может думать об этом, что он хочет, не впадая в преступление. Итак, мы безусловно заключаем, что не должно приспосабливать ни Писание к разуму, ни разум к Писанию.
41
См. примечание XXIX.
Но так как мы не можем доказать разумом, истинно или ложно основание богословия, – именно, что люди спасаются даже благодаря одному повиновению, – то, следовательно, нам могут возразить: зачем же мы верим в него? Если мы принимаем его без разума, как слепцы, то, следовательно, мы поступаем тоже глупо и без рассуждения. Если же, наоборот, мы пожелали бы утверждать, что это основание может быть доказано разумом, то богословие, следовательно, будет частью философии и не должно от нее отделяться. Но на последнее я отвечаю: я абсолютно утверждаю, что эта основная догма богословия не может быть найдена при помощи естественного света или по крайней мере не было никого, кто доказал бы ее, и потому откровение было в высшей степени необходимо; тем не менее мы можем пользоваться суждением, чтобы принимать с моральной по крайней мере достоверностью то, что уже дано в откровении. Говорю «с моральной достоверностью», ибо мы не вправе ожидать, что мы можем быть лучше осведомлены об этом, чем сами пророки, которым это прежде было открыто и достоверность которых, однако, была только моральная, как мы уже показали в главе 2 этого трактата. Таким образом, те, кто старается показать авторитет Писания математическими доказательствами, на всем пути заблуждаются. Ибо авторитет Библии зависит от авторитета пророков, и, стало быть, он не может быть доказан никакими более сильными аргументами, чем те, которыми некогда пророки обыкновенно убеждали народ в своем авторитете; даже наша уверенность относительно него не может быть утверждена ни на каком другом основании, кроме того, которым пророки обосновывали свою достоверность и авторитет. А мы показали, что вся достоверность пророков заключается в следующих трех вещах, именно: 1) в отчетливом и живом воображении; 2) в знамении; 3) наконец и главным образом в духе, склонном к справедливости и добру; и ни на какие другие основания они не опирались; стало быть, ни народу, с которым они некогда говорили посредством живого слова, ни нам, с которыми говорят письменно, никакими другими основаниями они не могли доказать свой авторитет. Но первое – что вещи живо воображались – могло быть ясно только пророкам, поэтому вся наша уверенность относительно откровения может и должна основываться только на остальных двух, именно: на знамении и учении. Этому же и Моисей ясно учит. Ибо во Второзаконии, гл. 18, он повелевает народу повиноваться пророку, который именем Бога дал истинное знамение, но, если Моисей ложно предсказал что-нибудь, хотя бы и именем Бога, осуждать его на смерть наравне с тем, кто захотел отвратить народ от истинной религии, хотя бы он и подтверждал свой авторитет знамениями и чудесами (об этом см. Второзак., гл. 13). Отсюда следует, что истинный пророк распознается от ложного по совмещению учения с чудом; Моисей ведь объявляет такого пророка истинным и повелевает верить ему без всякого страха быть обманутым и говорит, что те пророки ложны и достойны смерти, которые ложно, хотя бы и именем Бога, предсказали что-нибудь или которые учили верить в ложных богов, хотя бы и совершили истинные чудеса. Поэтому и мы только по этой причине обязаны верить Писанию, т. е. самим пророкам, именно ради учения, подтвержденного знамениями. В самом деле, так как мы видим, что пророки больше всего рекомендуют любовь и справедливость и ни к чему другому не стремятся, то отсюда заключаем, что они не с коварной целью, но от чистого сердца учили, что люди делаются счастливыми благодаря послушанию и вере; и так как они, кроме того, подтверждали это знамениями, то отсюда мы убеждаемся, что они говорили это не легкомысленно и не безумствовали, когда пророчествовали. В этом мы еще более укрепляемся, когда обращаем внимание на то, что они не преподали ни одного морального правила, которое полнейшим образом не согласовалось бы с разумом; ибо не пустая болтовня то, что слово божье, говорившее в пророках, вполне согласуется с самим словом божьим, говорящим в нас. В этом, говорю, мы так же уверяемся из Библии, как некогда иудеи заключали о том же самом на основании живой проповеди пророков. Ибо выше, в конце главы XII, мы показали, что Писание в отношении учения и главных исторических фактов дошло до наших рук неповрежденным. Посему мы это основание всего богословия в Писании, хотя оно и не может быть показано посредством математического доказательства, принимаем, однако, по здравом рассуждении. В самом деле, ведь невежественно не желать принимать то, что подтверждено столькими свидетельствами пророков и из чего происходит великое утешение для тех, кто не так богат разумом, и проистекает значительная польза для государства и чему, безусловно, мы можем верить, не подвергаясь опасности или вреду, и притом не желать только по той причине, что это не может быть доказано математически. Но разве для мудрого устроения жизни мы не принимаем за истину ничего такого, что при каком-либо поводе сомневаться может быть подвергнуто сомнению? Или разве большинство наших действий не достаточно неверны и не полны случайностей? Конечно, я признаю, что те, кто думает, будто философия и теология взаимно противоречат одна другой, и на этом основании считает, что одна из двух должна быть изгнана из своего царства и с той или другой должно распроститься, те не без основания стараются дать богословию прочные основания и пытаются доказать его математически. Кто же, если он не впал в отчаяние и не сумасшедший, захочет легкомысленно расстаться с разумом или презреть искусства и науки и отрицать достоверность разума? И все-таки мы абсолютно не можем извинить их, так как они желают призвать на помощь разум для того, чтобы изгнать его, и стараются представить его посредством известных доводов недостоверным. Даже более: стараясь показать математическими доказательствами истину и авторитет богословия и отнять авторитет у разума и естественного света, они делают не что иное, как увлекают само богословие под власть разума, и совершенно очевидно предполагают, что авторитет богословия не имеет никакого блеска, если он не освещается естественным светом разума. И если, напротив, они хвалятся, что они во всем успокаиваются на внутреннем свидетельстве святого духа и призывают разум на помощь не по какой иной причине, как только ради неверных, именно чтобы их убедить, все-таки нисколько не должно давать веры их словам, ибо теперь мы легко можем показать, что они говорят это или из пристрастия, или из тщеславия. Ведь из предыдущей главы весьма ясно следует, что Святой Дух дает свидетельство только о добрых делах, которые и Павел в Послании к галатам (гл. 5, ст. 22) называет плодами Святого Духа, да и сам Дух Святой в действительности есть не что иное, как успокоение духа, которое возникает в душе вследствие добрых поступков. Об истине же и достоверности вещей, которые составляют предмет спекулятивного мышления, никакой дух, кроме разума (Ratio), не дает свидетельства: он один, как мы уже показали, подчинил себе царство истины. Если, следовательно, они утверждают, что, кроме разума, у них есть другой дух, который делает их уверенными в истине, то они ложно похваляются и говорят это только вследствие предрассудка страстей или прибегают к святыне только из-за великого страха быть побежденными философами и публично подвергнуться осмеянию. Но напрасно, ибо какой алтарь может приготовить себе тот, кто оскорбляет величие разума? Но оставим их, так как думаю, что я достаточно сделал для своего дела, показав, каким образом философия должна быть отделена от теологии и в чем та и другая главным образом состоят, и [выяснив], что ни та, ни другая не прислуживают одна другой, но что каждая владеет своим царством без всякого сопротивления со стороны другой; и, наконец, где представлялся случай, я показывал также нелепость, неудобство и вред, вытекающие из того, что люди удивительным образом смешивали эти две силы между собой и не умели тщательно различать их и отделять одну от другой. Теперь, прежде чем перейти к другому вопросу, я хочу здесь отчетливо напомнить [42] (хотя об этом уже было сказано) о пользе и необходимости Священного писания, или откровения, что я считаю их весьма великими. В самом деле, так как мы при помощи естественного света не можем понять, что простое повиновение есть путь к спасению [43] , но только откровение учит, что это делается вследствие особенной милости божьей, которую разумом постичь мы не можем, то отсюда следует, что Писание принесло смертным очень большое утешение. Действительно, повиноваться могут, безусловно, все, но людей, для которых добродетель стала привычкой только под руководством разума, встречается весьма немного сравнительно со всем человеческим родом, и, стало быть, мы могли бы сомневаться в спасении почти всех людей, если бы у нас не было этого свидетельства Писания.
42
См. примечание XXX.
43
См. примечание XXXI.
Глава XVI Об основах государства, о естественном и гражданском праве каждого и о праве верховной власти
До сих пор мы старались отделить философию от богословия и показать свободу философствования, которую оно предоставляет каждому. Поэтому пора исследовать, до какого предела простирается в наилучшем государстве эта свобода мыслить и говорить то, что каждый мыслит. Чтобы по порядку рассмотреть это, должно подвергнуть обсуждению основы государства, начав с естественного права каждого, не обращая пока внимания на государство и религию.
Под правом и установлением природы я разумею не что иное, как правила природы каждого индивидуума, сообразно с которыми мы мыслим каждого человека естественно определенным к существованию и деятельности определенного рода. Например, рыбы определены природой к плаванию, большие – к пожиранию меньших; стало быть, рыбы по высшему, естественному праву владеют водой, и притом большие пожирают меньших. Ибо известно, что природа, рассматриваемая абсолютно, имеет верховное право на все, что в ее власти, т. е. право природы простирается так далеко, как далеко простирается ее мощь. Ведь мощь природы есть сама мощь Бога, который имеет верховное право на все. Но так как всеобщая мощь всей природы есть не что иное, как мощь всех индивидуумов, вместе взятых, то отсюда следует, что каждый индивидуум имеет верховное право на все, что он может, или что право каждого простирается так далеко, как далеко простирается определенная ему мощь. И так как высший закон природы состоит в том, что каждая вещь стремится, поскольку от нее зависит, оставаться в своем состоянии, и притом не считаясь ни с чем другим, а только с собой, то отсюда следует, что каждый индивидуум имеет верховное право на это, т. е. (как я сказал) на то, чтобы существовать и действовать сообразно с тем, как он к тому естественно был определен. И здесь мы не признаем никакого различия между людьми и остальными индивидуумами природы, а также между людьми, одаренными разумом, и теми, кто истинного разума не знает, а также между глупыми, безумными и здоровыми. Ведь все, что каждая вещь делает по законам своей природы, она делает по верховному праву, потому что она делает так, как определено природой, и иначе не может. Поэтому среди людей, пока они рассматриваются как живущие под господством одной только природы, тот, кто разума еще не знает или кто навыка в добродетели еще не имеет, живет только по законам желания (appetitus) с таким же полным правом, как и тот, кто направляет свою жизнь по законам разума. То есть как мудрец имеет верховное право на все, что предписывает разум, или на жизнь по законам разума, так и невежда и слабоумный имеют верховное право на все, что им подсказывает желание, или на жизнь по законам желания. И это то же самое, чему учит Павел, который до закона, т. е. пока люди рассматриваются живущими под господством природы, не признает никакого греха.
Итак, естественное право каждого человека определяется не здравым рассудком, но желанием (cupiditas) и мощью. Ведь не все от природы определены к деятельности по правилам и законам разума, но, наоборот, все родятся ничего не знающими, и проходит большая часть жизни, прежде чем они могут узнать истинный образ жизни и приобрести навык в добродетели, хотя бы они и были хорошо воспитаны; а тем не менее в то же время они обязаны жить и сохранять себя, насколько в них есть силы, руководясь только импульсом желания, так как природа им ничего другого не дала и отказала в действительной возможности жить сообразно со здравым рассудком; и потому они обязаны жить по законам здравого рассудка не более, чем кошка – по законам львиной природы. Таким образом, если рассматривать человека как действующего по велениям одной только природы, то все, что он считает для себя – по указанию ли здравого рассудка или в порыве страстей – полезным, ему по верховному праву природы позволительно присваивать и захватывать каким бы то ни было способом: силой ли, или хитростью, или просьбами, или вообще как ему будет сподручнее, а следовательно, и считать врагом того, кто хочет препятствовать выполнению его намерения.
Из этого следует, что право и установление природы, под которым все рождаются и большая часть живет, запрещает только то, чего никто не желает и чего никто не может; что оно не отвращается ни от распрей, ни от ненависти, ни от гнева, ни от хитрости, ни абсолютно от чего-либо, что подсказывает желание. И неудивительно, ибо природа ограничивается не законами человеческого разума, имеющими в виду только истинную пользу и сохранение людей, но иными – бесконечными, имеющими в виду вечный порядок всей природы, частичку (particula) которой составляет человек; только вследствие природной необходимости все индивидуумы известным образом определяются к существованию и деятельности. Следовательно, все, что нам в природе кажется смешным, нелепым или дурным, – все это происходит оттого, что мы знаем вещи только отчасти и в большинстве случаев не знаем порядка и связи (ordo et cogerentia) всей природы и что мы хотим управлять всем по привычкам нашего разума; между тем то, что разум признает дурным, дурно не в отношении порядка и законов природы в целом, но только в отношении законов одной нашей природы.
Но, конечно, никто, не может сомневаться в том, насколько полезнее для людей жить по законам и известным указаниям нашего разума, которые, как мы сказали, имеют в виду только истинную пользу людей. Кроме того, нет никого, кто не желал бы жить в безопасности, вне страха, пока это возможно; это, однако, никоим образом невозможно, пока каждому позволено делать все по произволу и разуму предоставлено не больше прав, чем ненависти и гневу. Ибо нет никого, кто не чувствовал бы себя тоскливо, живя среди вражды, ненависти, гнева и хитрости, и кто не старался бы избегать их по мере сил своих; но если мы сообразим также, что люди без взаимной помощи необходимо живут весьма жалко и не изощряя разума, как мы показали в 5-й главе, то весьма ясно увидим, что люди для того, чтобы жить в безопасности и наилучшим образом, необходимо должны были войти в соглашение и потому сделали так, что они коллективно обладают правом, которое каждый от природы имел на все, и что оно больше не определяется на основании силы и желания каждого, но на основании мощи и воли всех вместе. Однако они напрасно проделали бы это, если бы хотели следовать только тому, что подсказывает желание (ведь по законам желания все стремятся в разные стороны); стало быть, они должны были весьма твердо постановить и договориться направлять все только по указанию разума (которому никто не смеет открыто противоречить, чтобы не показаться безумным) и обуздывать желание, поскольку оно советует что-нибудь во вред другому, и никому не делать того, чего не желаешь себе, и, наконец, защищать право другого, как свое. Посмотрим теперь, каким же образом должен быть совершен этот договор, чтобы быть основательным, прочным. Всеобщий закон человеческой природы таков, что никто не пренебрегает чем-ли-бо, что он считает за благо, разве только в надежде на большее благо или из-за страха перед большим вредом, и не переносит какого-либо зла, кроме как во избежание большего или в надежде на большее благо. Это значит, что каждый изберет из двух благ то, которое сам он считает большим, и из двух зол то, которое кажется ему меньшим. Подчеркиваю, – которое кажется ему при выборе большим или меньшим, а не то, чтобы вещь необходимо была такой, как он сам о ней судит. И этот закон столь прочно начертан в человеческой природе, что он должен считаться в числе вечных истин, не знать которых никто не может. А из этого необходимо следует, что никто не станет без обмана [44] обещать поступиться правом, которое он имеет на все, и что абсолютно никто не исполнит обещаний иначе, как только под страхом большего зла или надеясь на большее благо. Чтобы лучше понять это, положим, что разбойник принуждает меня обещать ему, что я отдам ему свое добро, когда он пожелает. Теперь, так как мое естественное право, как я уже показал, определяется только моей мощью, то несомненно, что если я могу освободиться от этого разбойника хитростью, обещая ему все, что он хочет, мне по праву природы позволительно сделать это, именно: коварно согласиться на все, что он хочет. Или положим, что я обещал кому-нибудь без обмана, что в продолжение двадцати дней не буду вкушать ни пищи, ни какой-либо снеди, а впоследствии увидел, что я глупо обещал и что без величайшего вреда [для себя] я не могу выполнить обещания, так как по естественному праву из двух зол я должен выбрать меньшее, тогда я, следовательно, с величайшим правом могу нарушить верность такому договору и счесть сказанное несказанным. И это, говорю, по естественному праву позволительно, – вижу ли я оплошность обещания, имея на это истинное и известное основание, или мне только от воображения кажется, что я ее вижу; ведь, верно ли, ошибочно ли я смотрю на это, я буду бояться величайшего зла и, стало быть, буду стараться на основании установления природы избегать его всяким образом. Из этого мы заключаем, что всякий договор может иметь силу только в зависимости от пользы, по устранении которой договор сразу прекращается и остается недействительным; и что поэтому глупо требовать себе от другого верности навек, если в то же время не стараться сделать так, чтобы от нарушения заключаемого договора не последовало для нарушителя более вреда, нежели пользы. Это, конечно, больше всего должно иметь место при установлении государства. Но если бы все люди легко могли руководиться только указанием разума и знать наивысшую пользу и необходимость государства, то не было бы ни одного человека, который решительно не гнушался бы обманов; стремясь к этому высшему благу, именно: сохранению государства, все с величайшей верностью всячески стояли бы за договоры, а верность – высший оплот государства – сохраняли бы больше всего. Но мы далеки от того, чтобы все легко могли всегда руководиться указаниями только разума, ибо каждого влечет его желание и весьма часто скупость, слава, зависть, гнев и пр. так овладевают душой, что разуму не остается никакого места. Поэтому хотя люди с известными признаками сердечной искренности обещают и договариваются сохранять верность, однако никто не может быть уверен в верности другого, если к обещанию не присоединяется что-нибудь иное, потому что каждый может по естественному праву действовать с хитростью и не обязан исполнять договоры, если не надеется на большее благо или не страшится большего зла. Но так как мы показали, что естественное право определяется только мощью каждого, то, следовательно, сколько каждый уделяет другому от своей мощи – по принуждению или добровольно, – столько же он необходимо уступает другому и из своего права, и верховное право над всеми имеет тот, кто имеет высшую власть, благодаря которой он может всех принуждать силой и удерживать страхом высшего наказания, которого все вообще боятся. Это право, конечно, он удержит только до тех пор, пока он будет сохранять эту мощь исполнять все, чего он желает; в противном случае он будет господствовать из милости и никто более сильный не будет обязан ему повиноваться, если не пожелает.
44
См. примечание XXXII.
Итак, этим способом общество может быть создано без всякого противоречия с естественным правом, а всякий договор может быть соблюдаем всегда с величайшей верностью, если, конечно, каждый перенесет на общество всю мощь, какую он имеет; оно, стало быть, одно будет иметь высшее естественное право на все, т. е. высшее господство, которому каждый будет обязан повиноваться или добровольно, или под страхом высшего наказания. Но право такого общества называется демократией, которая поэтому определяется как всеобщее собрание людей, сообща имеющих верховное право на все, что они могут. Из этого следует, что верховная власть не связывается никаким законом, но все должны ей во всем повиноваться; ведь все должны были молчаливо или открыто согласиться на это, когда переносили на нее всю свою мощь самозащиты, т. е. все свое право. Конечно, если они хотели сохранить себе какое-нибудь право, то должны были в то же время позаботиться и о том, чем бы можно было безнаказанно защищать его; но так как они этого не сделали и не могли сделать без раздела, следовательно, и без разрушения государства, то тем самым они безусловно подчинились воле верховной власти. Так как они это сделали безусловно, и притом как по необходимости, так и по совету самого разума, как мы уже показали, то отсюда следует, что, если мы не желаем быть врагами государства и поступать против разума, советующего защищать государство всеми силами, мы обязаны безусловно исполнять все приказания верховной власти, хотя бы она повелевала исполнить величайшую нелепость; ведь разум приказывает и таковую исполнить, чтобы из двух зол избрать меньшее. Прибавьте, что этот риск, именно: абсолютно подчиниться господству и произволу другого, каждый легко мог взять на себя, ибо, как мы показали, верховным властям принадлежит это право – [право] приказывать все, что они хотят, только до тех пор, пока они действительно имеют верховную власть. Если же они потеряют ее, то они в то же время потеряют и право приказывать все и оно достается тому или тем, кто его приобрел и может утверждать. Поэтому очень редко может случиться, чтобы верховная власть приказывала величайшую нелепость; для нее ведь чрезвычайно важно заботиться об общем благе и все направлять по указанию разума, чтобы обеспечить себя и удержать господство: «Ведь насильственного господства, – как говорит Сенека, – никто долго не выдерживал». К тому же в демократическом государстве менее должно бояться нелепостей, ибо почти невозможно, чтобы большинство собрания, если оно велико, сошлось на одной нелепости. Далее, ведь его основание и цель, как мы также показали, состоят не в чем ином, как в избежании нелепостей желания и в удержании людей, насколько возможно это сделать, в границах разума, дабы они жили согласно и мирно, и если уничтожить это основание, тогда и все здание легко рушится. Следовательно, заботиться об этим надлежит только верховной власти; подданным же, как мы сказали, надлежит исполнять ее приказания и не признавать другого права, кроме того, которое верховная власть объявляет за право. Но, может быть, кто-нибудь подумает, что мы таким образом превращаем подданных в рабов, потому что думают, будто раб есть тот, кто действует по приказанию, а свободный тот, кто проявляет своеволие. Это, конечно, абсолютно неверно, ибо в действительности кто таким образом обуревается своей прихотью и не может ни видеть, ни сделать ничего, что ему полезно, тот есть раб в высшей степени, и только тот свободен, кто, не кривя душой, живет, руководствуясь одним разумом. Конечно, действие по приказанию, т. е. повиновение, некоторым образом уничтожает свободу, но делает рабом не это, а основание действия. Если цель действия есть польза не самого действующего, но повелевающего, тогда действующий есть раб и бесполезен себе. Но в той республике и империи, где высший закон есть благо всего народа, а не повелителя, тот, кто во всем повинуется верховной власти, должен быть назван не бесполезным для себя рабом, но подданным, а потому то государство наиболее свободно, законы которого основаны на здравом рассудке; там [45] ведь каждый, когда он захочет, может быть свободным, т. е., не кривя душой, жить по указанию разума. Так же и дети, хотя они обязаны повиноваться всем приказаниям родителей, не являются, однако, рабами, ибо приказания родителей больше всего направлены на пользу детей. Следовательно, мы признаем большое различие между рабом, сыном и подданным. Они поэтому определяются так: раб есть тот, кто обязан подчиняться приказаниям господина, имеющим в виду пользу только повелевающего; сын же тот, кто делает по приказанию родителя то, что ему полезно; наконец, подданный тот, кто делает по приказанию верховной власти то, что полезно обществу, а следовательно, и ему. И я думаю, что этим я довольно ясно показал основания демократического государства. Я предпочел говорить о нем более, чем о всех других, потому что, казалось, оно наиболее естественно и наиболее приближается к свободе, которую природа представляет каждому, ибо в нем каждый переносит свое естественное право не на другого, лишив себя на будущее права голоса, но на большую часть всего общества, единицу которого он составляет. И на этом основании все пребывают равными, как прежде – в естественном состоянии. Потом, решив говорить о пользе свободы в государстве, я захотел говорить специально только об этой форме правления, потому что она больше всего содействует моему намерению. Следовательно, основания остальных форм власти я разбирать не буду. И, чтобы узнать их право, нам уже не нужно знать, откуда они его получили и часто получают: это ведь из показанного сейчас достаточно хорошо видно. Ибо известно, что верховное право приказывать все, что хочется, принадлежит тому, кто имеет высшую мощь, будет ли это одно лицо или несколько, или, наконец, все, и, кроме того, известно, что всякий, кто добровольно или по принуждению силы перенес на другого власть самозащиты, тот совершенно поступился своим естественным правом и, следовательно, решил повиноваться ему безусловно во всем, поэтому он обязан все исполнять, пока царь или аристократы или народ сохраняют приобретенную высшую мощь, которая была основанием перенесения на них права. Большего прибавлять к этому нет надобности.
45
См. примечание XXXIII.
Показав основания и право государства, легко будет определить, что в гражданском быту есть частное гражданское право, что – правонарушение, что – правосудие и неправосудие, далее, кто считается союзником, кто врагом и что, наконец, [считается] преступлением оскорбления величества. Под частным гражданским правом мы можем разуметь не что иное, как свободу каждого сохранять себя в своем состоянии, определяемую указами верховной власти и защищаемую только ее авторитетом. Ибо, после того как каждый перенес на другого свое право жить по собственному благоизволению (а оно определяется только его властью), т. е. перенес на него свою свободу и мощь защищать себя, он обязан уже жить только сообразно с его решением и защищать себя только его средствами. Правонарушение бывает, когда гражданин или подданный принужден другим потерпеть какой-нибудь вред вопреки гражданскому нраву или указу верховной власти. Правонарушение ведь может быть мыслимо только в гражданском быту, но никакого правонарушения для подданных не может произойти от верховной власти, которой по праву все позволительно; следовательно, оно может иметь место только между частными лицами, которых право обязало не вредить друг другу. Правосудие есть твердость в воздаянии каждому того, что ему следует на основании гражданского права; неправосудие же есть отнятие у кого-нибудь под видом права того, что ему следует на основании истинного толкования законов. Говорят также о «равенстве» и «неравенстве» потому, что те, кто поставлен для разбора тяжб, обязаны отнюдь не взирать на лица, но считать всех равными и защищать право каждого одинаково: богачу не завидовать и бедняка не презирать. Союзники суть люди двух стран, которые с целью не подвергаться опасности вследствие военной распри или ради какой-либо иной выгоды договариваются между собой не вредить друг другу, но, наоборот, помогать при настоятельной нужде, и притом так, чтобы каждый сохранял свою независимость. Этот договор до тех пор будет иметь силу, пока будет существовать его основание, а именно повод к опасности или выгоде, так как никто не договаривается и не обязывается исполнять договоры, если не надеется на какое-нибудь благо или не тревожится из-за какого-нибудь зла. Если бы это основание отпало, то и договор сам собою уничтожился бы, – этому и опыт учит более чем достаточно. Ибо хотя разные державы и договариваются между собой не вредить друг другу, однако они стараются, насколько могут, препятствовать одна другой сделаться могущественнее и не дают веры словам, пока они не усмотрят достаточно ясно цель и пользу договора для обеих сторон. Иначе они боятся обмана, и не без основания: кто же, кроме глупца, который не знает права верховных властей, удовольствуется словами и обещаниями того, кто обладает верховной властью и правом делать все, что угодно, и для кого благосостояние и польза его государства должны быть высшим законом? И если, кроме того, мы обратим внимание на благочестие и религию, то увидим вдобавок, что никто, власть имущий, не может, не совершая преступления, исполнить обещаний во вред своей державе; ведь всякое обещание, которое на его взгляд клонится ко вреду его державы, он может исполнить только нарушив данное подданным слово, которое, однако, его в высшей степени обязывает и которое обыкновенно обещают сохранять весьма свято. Далее, враг есть всякий, кто живет вне страны и не признает власти страны ни как союзник, ни как подданный; ведь врага государству делает не ненависть, но право; и право страны над тем, кто ни по какого рода договору не признает ее власти, есть то же самое, как и над тем, кто причинил вред; поэтому она может принудить его по праву или к подданству, или к союзу всяким способом, каким она будет в состоянии [принудить]. Наконец, преступление оскорбления величества имеет место только в среде подданных, или граждан, которые в силу молчаливого или выраженного обязательства все свое право перенесли на государство и [поэтому] говорится, что такое преступление совершил тот подданный, который пытался каким-либо способом завладеть правом верховной власти или передать его другому. Говорю «пытался», потому что если бы признавать виновными следовало только после совершения факта, то после присвоения права или передачи его другому в большинстве случаев государству поздно было бы думать об этом. Затем, говорю, безразлично, «кто каким способом пытается завладеть правом верховной власти», так как не признаю никакого различия в том, последовал ли от этого самый очевидный вред или прибыль для всего государства. Ведь, по каким бы соображениям он ни покушался на власть, он оскорбляет величество и по праву осуждается. Это, по крайней мере на войне, по признанию всех, делается с полнейшим правом; именно: если кто не сохраняет своего поста, но без ведома полководца наступает на врага, то, хотя бы он предпринял дело и с добрым намерением, но самовольно и победил врага, он все-таки по праву осуждается на смерть, потому что попрал клятву и право полководца. Впрочем не все одинаково ясно видят, что без исключения все граждане всегда подчинены этому праву; основание, однако, [в обоих случаях] совершенно то же самое. В самом деле, так как государство должно быть сохраняемо и управляемо только по решению верховной власти и было договорено, что это право принадлежит только ей, то, следовательно, если кто по своей только воле и без ведома верховного совета начал выполнять какое-нибудь общественное дело, то хотя бы от этого и последовала несомненная польза для государства, однако, как мы сказали, он попрал право верховной власти и оскорбил величество и по праву достойно наказуется.