Боль мне к лицу
Шрифт:
Я люблю тишину, но не слышу ее уже давно. В голове почти не бывает тихо.
В теплых, покрытых старческой «гречкой» руках, растворяется головная боль, и я всегда искренне радуюсь наступлению ее смены. Но голову наклоняю все равно вперед.
Томительное ожидание действий от Ивана переходит за тридцатичасовой рубеж. Отведенный мною для него срок истекает по крупинкам. Шептуны, будто одоленные духотой, громко молчат, не забывая показать, что все еще рядом. Я откладываю книгу Кэрролла, устав смахивать со страниц клюквенные кляксы крови до того, как они успевают скатиться к корешку, оставляя за собой неровные каналы.
— Уходишь? — интересуется Иволга, занимающая кровать напротив. У нас
— С чего взяла? — я аккуратно промокаю очередную струйку теплой юшки, разглядывая свои перепачканные пальцы. Шептунам нравится кровь, и цвет, и запах, я чувствую их взбудораженность, и скорее вытираю руку о наволочку. Все равно уже грязная.
— Разговоры. Слухи. Атмосфера, — коротко поясняет она, а я согласна киваю, хотя все равно не понимаю, как Иволга доходит до таких мыслей за закрытыми дверями палаты. Звериное чутье, не иначе. — Сигареты купи, как сможешь. Я буду ждать.
— Вернусь, принесу.
— Не вернешься, — качает она сальной головой, убирая волосы за уши. Всегда немного неопрятная, женщина, тем не менее, для меня входит в круг лиц, с которыми я могу. Могу говорить, находиться рядом. Она, тетя Катя. Может, кто-то еще, но пока мне не хочется думать об этом, расширять список. Костяшек и так не хватает, чтобы добавлять после очередного разочарования новые имена. «Алина, Тамара, Оля», — начинаю про себя и тут же прерываюсь. Голова еще мутная, после нейролептиков требуются время, чтобы из желе снова сложился думающий мозг. Я умею прятать таблетки во рту, как никто иной. Пожалуй, ловчее меня в этом деле только Иволга, но лучше бы она их пила. Весной ее несло, и я, несмотря на дружбу, все равно боялась, что сегодня выбор жертвы может пасть на меня, но еще больше боялась, когда ее увели на месяц в изолятор. Весна кончилась, страх остался. Странные отношения, но каким им еще быть, если мы — в дурдоме? Я смотрю на нее и не верю, что после двадцати восьми дней там она все еще может двигаться и даже мыслить. Живучая.
— Басаргина, — санитар называет фамилию, и я понимаю, что зовут меня. Иволга поднимает голову. «Ну, я же говорила». Я киваю в ответ. «Увидимся. Сигареты принесу». Она хмыкает, словно не веря, но грозится пальцем, мол, смотри, обещала. Прощаться здесь не принято, но я тихонько касаюсь ее полного плеча, улыбаюсь Солнце и иду к выходу, неся с собой надежду на то, что эту палату снова уже не увижу.
— Аня, постой, — Солнце бросается следом, порывисто прижимаясь к моей спине. Светлые длинные волосы двигаются в такт каждому ее движению, будто танцуют вокруг хозяйки, и хоть сейчас я не вижу их, стоя неподвижно, но знаю. Она хватает меня за ладонь, проталкивая туда что-то твердое и прохладное, заставляя сжимать кулак вокруг маленького предмета. — Когда увидимся на свободе, отдашь. А пока береги, — шепчет она и добавляет уже громче, — уходи и не оборачивайся! Нельзя!
Я шагаю дальше, не давая воли думать о чужих поступках, но подтверждая просьбу молчанием. «Отдам».
— Матрас мой, — слышу, как за спиной Иволга рычит на кого-то, деля оставшееся после меня имущество, и улыбаюсь: путь назад мне заказан.
Позади остаются звуки из палаты, названной «зоопарком», гомон голосов тех, кто еще может говорить, и вой прочих. Двери третьего этажа смыкаются, словно закрывая за мной выход из ада.
Иван ждет во втором отделении, в кабинете цокольного этажа, подписывая документы и слушая наставления. Я вижу, что все сказанное пролетает мимо его внимания, ударяется о стены и рассыпается прахом на пол, а главврач злится, но не перечит. После проверок и громкого дела они стали осторожнее. Но не добрее.
Я радуюсь. Начальник убойного отдела, — санитарка успевает шепнуть мне по дороге все, о чем слышала за эти дни, — сам лично приехал за мной. Какие тут могут быть возражения? Распоряжение сверху.
— … почти невозможно сменить принудительное лечение, с интенсивным наблюдением, на амбулаторное.
Я захожу в комнату и улыбаюсь, чувствуя себя шпрехшталмейстером на арене цирка, спешащим объявить следующий номер, а главврача и Ивана — не то зрителями, не то зазевавшимся артистами, готовыми продолжить выступление с того момента, на котором остановились. Алла Николаевна окидывает меня цепким взглядом, а я невольно провожу рукой по волосам, словно намекая ей о нашей тайне. Женщина не отводит взор, выражение лица — каменное. Улыбка моя становится еще шире, всегда приятно насолить такому человеку, как она. В ее руках власть, в моих силах — неподчинение, хоть оно и стоит неимовернно дорого.
Мне хочется запомнить, что в тысячный раз слышит сейчас полицейский, но голоса в голове буквально вопят, обливая врача потоками брани. Никто не любит, когда ему делают больно.
— Удачи тебе, Аня, — напутствует она, сжимая цепкие пальцы на моем плече, оставляя своими хищными коготками следы на память. «Знай свое место, птичка», — любит говорить Алла Николаевна, и я смиренно ступаю с ней рядом, успевая перед тем, как закрыть дверь, одними губами прошептать: «Сука», и пойти следом за Иваном. Побелевшее от злости лицо с острыми чертами остается позади.
Я переодеваюсь в свою одежду, которую уже не узнаю. Разве в этом я поступала сюда? Носила ли я эти вещи вообще когда-нибудь? Воспоминания о тех днях затерты, я не позволяю им вгрызаться в меня, но сейчас попытка отогнать их прочь — не срабатывает. Я четко вижу, как меня заставляют раздеваться догола перед сотрудницами УФСИНа. Прикосновение к обнаженной коже пальцев в латексных перчатках; осмотр, до того унижающий достоинство, что хочется кричать, но я держусь, словно ловя оцепенение. Такой меня и доставляют в палату, а теперь я выхожу отсюда, наконец, прощаясь. В ладонях по-прежнему скрывается уже ставшая теплой частичка Солнце.
Еще через две минуты я покидаю и само здание больницы, с колючей проволокой под напряжением по периметру и часовыми на вышках, идя вровень с Иваном, пытаясь успеть в ритм с его размашистым шагом. Слышен звон бидонов, которые везут на ужин по внутреннему дворику, перебиваемый пением птиц. Солнце припекает макушку, и это ни с чем несравнимое удовольствие, простое, но такое недоступное. Прогулок, находясь здесь, заслуживала я редко. Иногда для того, чтобы получить наказание, достаточно кому-то выдумать тебе преступление.