Болеславцы
Шрифт:
— Сон, матуся, сон!
Стоявшая рядом баба также потихоньку повторяла:
— Сон, наваждение…
То же говорила мать, поглаживая Христю по холодному лицу.
Так провели ее в укромный уголок и уложили спать. Мстислав уселся на покути, облокотился на руки и замер, как верный пес на страже. Он не хотел и не мог оставить Христю, а подойти не смел.
Христя не была ни сумасшедшая, ни вполне вменяемая. Вернувшись в Гуру, она точно вернулась в детство. Просто душным, старым бабам было непонятно, что с ней сделалось. Говорили о чарах, о дурном глазе. Послали за другими бабами, чтобы поворожить, заговорить,
Мстислав, который недавно еще так порывался идти вместе с другими против короля, вдруг ослабел и упал духом. Он либо сидел на лавке в соседней комнате, либо дремал, облокотившись о стол, следя и выжидая, что-то будет с Христей. Он много раз пытался подойти к ней, но она при его виде закрывала глаза и обмирала от ужаса, хотя слова его были ласковы и нежны, и он ухаживал за ней, как за ребенком.
Мать также прогоняла его, и он должен был уходить в переднюю избу и сидеть там в уголке на лавке, слушая младенческие речи Христа.
А в Кракове, в замке, с каждым днем становилось все безлюдней. Бегство Христа раздражало короля и угнетало; он приписывал его поповским козням и измене. Он ходил по опустевшим комнатам, заглядывал в темные углы, иногда впадал в неописуемую ярость, а тогда избивал и умерщвлял все, что попадалось под руку.
Со дня убийства не проходило дня без огорчения… что не утро, кого-нибудь не досчитывались. Король посылал то за тем, то за другим… не приходили, и вокруг не осталось ни одной души, за исключением горсточки придворных, дружины и небольшого числа ратных людей для защиты замка.
Его гордость не мирилась с очевидностью войны, объявленной ему всей страною, своему законному властителю. С другой же стороны, не уступали также из-под замка собравшиеся полчища земских людей и рыцарства, не хотевших иметь его на королевстве. Он же не уступал им Вавеля. Часто, назло своим противникам, король выходил или выезжал из замка в одиночестве; медленно проезжал через их стан, дразнил их своим видом и, безоружный, как бы вызывал на бой. Тогда, увидев его, люди отворачивались, притворяясь, что не видят; когда звал, делали вид, будто не слышат; когда спрашивал, не отвечали. А робкие обращались в бегство. Никто не покушался на него, но всякий избегал.
Что ни день, то становилось хуже.
Костелы все позакрывались. Не было ни благовеста, ни молитвы; алтари стояли без ксендзов; народ, крещеный, принявший христианство, в особенности в городах, тщетно домогался исповеди, венчаний, похорон. Ксендзы закрывали перед паствой двери.
Король попытался, было, послать уполномоченных в Познань, в Гнезно, в Плоцк, в Вроцлав, [24] требуя, чтобы съехались епископы. Все отвечали, как один, что не хотят иметь дела со святотатцем и убийцей и подставлять головы под меч. Таков был общий смысл отказов, составленных то в мягких, то в резких выражениях.
24
Бреслав.
Король скрывал свой гнев под злобною усмешкой, пожимал плечами и вел прежний образ жизни, не обращая ни на что внимания. Только в замке с каждым днем все более пустело, и даже чернь было трудно зазвать едою и питьем.
При короле осталась только
Бессильная ярость короля разбивалась о молчаливое, холодное упорство всей страны. Никто не нападал, но и никто не хотел знать его. Бесконечно долго, в молчании, исполненные ужаса, тянулись дни на Вавеле: дни без завтрашнего утра. Болеславовы придворные страшились за участь короля и хлопотали за него. В то время епископом Вроцлавской епархии был Ян Ястшембец, старший сын Одолая. Буривой, посоветовавшись с братьями и не доложив королю, собрался в Вроцлав к епископу. Он мало знал дядю по отцу, но верил кровным узам и надеялся найти у него защиту и совет. Отправляясь в путь, он оделся по-иному, чтобы люди не догадывались о его придворном звании. А так как многие знали его в лицо, то пришлось пробираться в Шлензк [25] лесами и проселками, что очень удлинило путешествие.
25
Силезия.
Только выбравшись на волю вольную, он увидел, как трудно спасти короля. Все были против него; духовенство вселило ужас даже в сердца простонародья, на которое рассчитывал король, и запугало чернь. Никто не собирался защищать человека, душа и тело которого были во власти сатаны.
Рыцарство и земские люди всюду брали верх, сеяли ужас, никто не смел заикнуться против них. Многие еще помнили времена, наступившие после изгнания Казимира, когда все государство пришло в смятение, покрылось развалинами и погорелищами. Опасались их возврата, а потому в тревоге и в молчании ожидали какого-то конца. Никто не смел поднять голос за короля, хотя, быть может, многие его жалели.
Уже росла молва о чудесах, совершавшихся у гроба мученика, об орлах, охранявших его изрубленные члены, о свете, исходившем по ночам из его могилы.
Буривой, таясь и укрываясь, чтобы не знали, ни кто он, ни зачем едет, прибыл, наконец, измученный и истомленный ко двору дяди. Здесь он заявил о своем родстве с епископом. Но толку было мало: его не скоро допустили.
Епископ Ястшембец был уже старик, ветхий годами, с длинной седой бородою; он опирался на костыль, но голова еще была свежа. Он унаследовал вспыльчивый нрав Одолая, значительно смягченный христианским воспитанием. Порывистость отца превратилась в сыне в неумолимую строгость.
Молчаливый клирик провел Буривого после продолжительного ожидания к епископу. Комната была занавешена от света, а старец сидел поодаль от окна, в кресле, обложенный подушками. Когда Буривой появился на пороге, епископ поднял на него выцветшие глаза, глядевшие из-под нависших седых бровей, и спросил скрипучим голосом:
— Ты из тех, которые были с королем?
— Из тех, которые при нем, — возразил Буривой со вздохом.
— Не подходи! Стой дальше! — крикнул епископ. — Не дерзай отойти от пооога! Что тебе здесь надо? Все вы прокляты вместе с королем! Не могу ни знаться с тобой, ни говорить. Прочь!