Болид над озером
Шрифт:
Конечно, могло случиться и так, что сразу же выпал бы жребий птахе малой растерзанной быть. И он и Агнис готовились к долгим полетам, к многодневному труду, к многолетним наблюдениям. Выпустить сотни ласточек, чтобы потом сами они стали бы выводить птенцов… Отладить механизмы жизни, постоянно совершенствуя их, — задача не из легких.
И все же первый полет — закономерная неудача или игра случая? Вечный вопрос, на который ответ дает лишь время и терпение. Поставь сотни, тысячи опытов, тогда и размышляй о содеянном. И на этот раз чуда не было. И Агнис, и Кринглей знали: много дел впереди, лишь незначительная часть работы закончена, непозволительно
Время птичьей радости и птичьих забот было уже на пороге. Кто знает, сколько пернатых найдет приют в бескрайних небесных раздольях, в теплых дуплах деревьев, в кустах, в полях, в рощах, садах и росистых лугах?..
…Долго возилась Флиинна с ласточкой, выхаживая ее. Бежали дни, и становилось все яснее, что птица будет жить. Улыбался Агнис: зачем это Флиинне! Если есть схема, если все изучено, отмерено и испытано, в единый час можно создать целую стаю птиц.
Но видно, Флиинне хотелось именно ту, самую первую ласточку, вернуть к жизни, быть может, помнила она, как трудно далась она им, как летела, впервые оглашая воздух неведомой песней, как падала, окровавленная, трепещущая, полуживая.
Уже звенели трели других птиц. Счастливый Агнис провожал их по утрам в лазурные дали, чтобы наполнили они радостью сердца слышащих и видящих их.
Минул без малого год.
И ласточка, та самая ласточка, что вскормлена была из рук Флиинны, пропев над высокой крышей весеннюю песню, из ила и глины слепила гнездо.
Читатель
Рано утром он пришел к космодрому и стал кричать через проволочное ограждение людям в мундирах, что хочет на Марс.
В солнечную среду он подошел к дому писателя. Огромные, насквозь пропыленные ботинки глухо ударили по ступеням. Правым локтем он уперся в дверь, слегка покачиваясь, и стал беспрерывно звонить.
— Выйди, Брэдбери, мне нужно поговорить с тобой! — гремел он. — Уж не думаешь ли ты, что я пьян? Ну, выходи… Это ты увлек меня своими небылицами, ты забил голову мальчишке. Не глотай он твои книжки, разве вздумалось бы ему на Марс полететь, космонавтом стать? Да я бы спокойно гонял себе мяч или, на худой конец, сделался бы врачом, а когда пришло время — женился бы… уж будь спокоен.
Он звонил — дом отвечал тишиной. Возможно, что там не было ни души, но он не терял надежды. Он грозил, просил, требовал, умолял. Почему до сих пор не открыли дверь? Завтра ему лететь туда, где он проторчит двенадцать лет. Приятного там мало. Песчаные дюны, стоградусный мороз. А здесь не с кем и словом перемолвиться. Жена школьного дружка только что вежливо выпроводила его из дому. А он хотел выпить чашечку кофе. Может быть, он и в самом деле громко разговаривает? Привычка — врачи советовали, чтобы совсем не разучиться говорить там, в песках. Никому он зла не желает, только вот не с кем потолковать, душу отвести? Может, Рэй катается на велосипеде? Он подождет. Он расскажет кое-что. Не о чудесах вовсе. Чудес там нет — голод да холод. Однажды на обратном пути они ели кожаные пилотские кресла. И все умерли — один за другим, потому что кожа оказалась дешевым синтетическим заменителем. После этого… он снова улетел, надо же. А теперь он
Ну так в чем дело? Почему Брэдбери не хочет поговорить с живым капитаном Йорком? Где он там прячется? Может, прилег вздремнуть? Так он разбудит. Если звонок тихий, он постучит в окошко, бросит камешек в стекло. Один, другой… Пусть Брэдбери встанет на минутку, пусть выслушает его. Что зазорного в том, что они выпьют вместе по чашечке кофе? И пусть его извинят, он привык к небьющимся стеклам.
— Мне нужно поговорить, завтра я улетаю. Нельзя откладывать!
Он кричал и говорил не переставая. Он хотел потолковать о друзьях, и о полетах, и о марсианских песках.
Осколки стекла потревожили мохнатых шмелей в золотистых цветах перед домом. Подошли два полисмена.
— Посмотри-ка на него, — сказал первый. — Еще один. Просто эпидемия.
— Может быть, этот настоящий? — спросил второй. — С Марса?
— Да ты свихнулся, что ли? Бери его, только осторожней.
И он замахнулся дубинкой. Но космонавт увернулся и выбил ему зубы. Подоспела полицейская машина. До конца дня было тихо и солнечно.
Поэтесса
«Стоял апрель, и зеленели звезды — причудливы, тревожны, высоки. Тогда ко мне нежданные, как слезы, незваные, пришли стихи».
В апреле?.. Да, это я помнил. Но не придал значения тогда. Сейчас я знаю — это было первый раз в апреле. Два года назад. Совсем не трудно было запомнить эти стихи. А вот почему: «На сорок рук — одна рука навстречу робкому движенью. На сорок верст — одна верста, подвластная долготерпенью. На сорок строк — одна строка с нерукотворным выраженьем».
Потом я ловил каждое мгновенье, когда знакомый, негромкий, глубокий и трепетный голос возникал рядом со мной. Я помнил почти все, что услышал. И никому не рассказывал об этом. Может быть, это был мой невольный ответ на события, в водовороте которых меня несло и бросало как щепку, и я потерялся бы, если бы этот напевно-звучный женский голос не помогал мне. И вот сегодня снова!..
«Тот горький стих — что корка хлеба, и снова — в горле благодать, февральским звоном, чудным снегом опять полна моя тетрадь…»
Два года я слышал стихи. Возникал голос — и звучали строки, запомнившиеся навсегда. Может ли быть такое? Вопрос с точки зрения теории вероятностей лишен смысла: факт достоверен. Слова… Утром, чаще вечером. Кто их произносил в комнате, где кроме меня никого не было? Никто. Голос.
Когда же я был на грани сна, рифмы западали в сердце. Навсегда. Жаль, что этот мир созвучных моей жизни слов был, по-видимому, дальше от меня, чем вихри космических течений, неуловимые существа с отдаленнейших планет, действовавшие здесь, на Земле, влиявшие на меня так, что я к ним привык, как к повседневности. А стихи, простые стихи, были волшебством…
«Я буду камень слушать в эту ночь, пока рассвет взбирается все круче, пока по кругу, медленному кругу плывет на юг холодная звезда — я белой пылью согреваю руку. Я буду камень слушать в эту ночь, хранящий жар татарской терпкой крови, не тронутый, не сдвинутый никем, на темном, как молитва, языке он мне стихи зарытые откроет».
И сегодня снова…
«— Любимая! — так пишется в письме. — Любимая, мне чудится ночами, что молод я, что волен я, что с Вами. Беда, и Вы приходите ко мне…»