Большаки на рассвете
Шрифт:
…Шелестели тонкие ветки кленов в школьном дворе, звенели пучки лучей, а порой так и не добравшись до парты Юозаса, они разбивались, рассыпались по ту сторону стекла всеми цветами радуги, рассыпались там, где виднелся бледный диск солнца, где у подножья холмов, на большаке, пылился снег, или тут же, в классе, над его головой, а порой лучи нежно и ласково гладили руки, лицо; но, бывало, весь класс снова пронизывало студеной и унылой влагой, все вокруг затоплял туман, мгла, покрывал иней, который поблескивал на солнце, прорвавшемся сквозь тучи, и, глядишь, кто-то из учеников, чаще всего Мешкенас, неповоротливый, закоченевший, пускался по партам с криками: весна! иней! посмотри! — и тянул за собой какого-нибудь однокашника к окну, в которое уже таращили глаза многие — Нийоле, Юозас…
Сверкнуть инеем… Умчаться вместе с ветром, испариться, улетучиться вместе с запахом живицы на солнцепеке…
Порой Юозаса и его товарищей тянуло к альтруизму, они просто не мыслили своего существования без всеобщего, универсального, без добра, принимающего их во всей их естественной наготе, порой они восхищались напористостью, силой, эгоизмом и таким образом жизни, которому неведомы ни робость, ни сомнения.
Там, в начале пути, Юозас как никогда чувствовал двойственность всех своих потребностей — тогда, когда ему хотелось всем обладать, все объять, вместить в себя, тогда, когда так трудно было развенчать себя, отречься хоть от маленькой частички того, что могло принадлежать тебе, но принадлежать не будет, ибо все равно всего не поймешь, всего не объемлешь, всюду не успеешь.
В девятом классе Юозас начал вести дневник, и первыми его словами были: «Какой я жалкий и безвольный, а еще смею думать о Нийоле, сравниваю себя с Альбинасом». Он безжалостно бичевал себя, и от этого становилось немного легче, словно он уже был не он. Однако через некоторое время с сожалением должен был признаться, что никуда от себя не убежишь.
Были в том дневнике и такие слова: «Зачем меня пытаются убедить в том, что мир бессмыслен, что все в нем — случайность? Почему, спрашивается, один должен и может быть великим, у всех на виду, другой — маленьким, а третий таким, словно его и вовсе нет? Предназначение каждого и важно, и велико, ничтожных, второстепенных людей не может быть. Другое дело, если они сами себя превращают в таких, тогда и винить некого, они сами свою жизнь опошляют, не борются за справедливое, прекрасное, они кокетливы, злы, саркастичны, а порой просто коварны и подлы. Надо думать, что все, что существует в мире, имеет куда более глубокий смысл, чем может показаться на первый взгляд, более того — это надо чувствовать, видеть в каждом мгновении, ибо иначе — пустота или бесконечное брюзжание, спешка, бессмыслица».
В те годы, в начале пути, они как никогда много размышляли и спорили неистово, зло, обзывали друг друга эгоистами, размазнями, слизняками, ханжами. Кое-кто иронизировал, глумился. Смысл и цель в ту пору как никогда были важны, но где их было искать, если не в краю, в котором ты вырос. Должно быть никогда инстинкт самосохранения не бывает таким сильным, не ощущается так неоднозначность жизни, как в начале пути, когда шаришь в потемках, опираясь на то, чем тебя одарили другие. Кончиками пальцев, всеми порами своего тела каждый чувствовал то, что носится в воздухе, все субтильное, почти невыразимое, и это находило отражение даже в их дешевых каламбурах и проделках… Для девчонок важнее всего были самоотверженность, преданность, пламенные устремления, мечты, верность, однако были и такие, которые эти слова считали чуть ли не личным оскорблением или отводили глаза в сторону.
Зачастую их сочинения начинались словами: …оставить след… быть полезным людям… выполнять любимую работу… самоотверженно, отдавая всего себя без остатка… не мириться, не быть подлизами… Чуть ли не каждое их предложение звучало, как повеление или как присяга, хотя уже тогда некоторые умели угождать учителям и тем из своих одноклассников, которые были посильнее и поспособнее. Говорили, спорили в основном идущие впереди, тем самым возмущая тех, кто отсиживался за их спинами. Но во всех их речах, особенно в разговорах о себе, что-то непременно замалчивалось, приукрашивалось, принаряжалось — это была поза, попытка привлечь внимание других… Щит… И Юозас это особенно сильно чувствовал и в себе, и в своих однокашниках.
Декабристы, народники, первые проблески марксистской мысли. Гоголевские коробочки, собакевичи… Из мглы, из необозримых просторов России, из сумятицы и разброда, через грязь, через стужу, через ночь крепостничества, через звон кандалов к ним кто-то приближался, вставал, бунтовал, и голос учительницы порой звучал, как шепот суфлерши. Вжавшись в парты, они ждали, когда же великая волшебница взмахнет волшебной палочкой, и завеса спадет с их глаз, и рассеются туманы, в которых они
— Даукинтис! — кричит учительница. — О чем мы говорили? Снова не знаешь? Садись!
Прощай, говорит он, горько надсмехаясь над собой. Прощай, свободная стихия, декламирует он, уносясь куда-то вдаль.
Ударяясь то в одну крайность, то в другую, они, наконец, начинают пережевывать то, что им подсовывают, хотя порой ни с того ни с сего вспыхивают, встают в раздражении из-за парт, что-то горячо доказывают, пытаются опровергнуть, оспорить или защитить.
— Нет, ты не прав, — по-русски, властно произносит учительница, греясь у печки, — Базаров был не прав. Печорин тоже. Базаров — нигилист.
Итак, Базаров. Он врывается в гостиную, где сидят увядшие старушки в париках, отставные генералы, врывается, как ветер, срывающий парики, сметающий с лиц пыльцу пудры.
— Хорошенько вглядитесь в этого нигилиста, — говорит учительница. — Его черты мы обнаружим в характерах революционеров более позднего времени. Это — явление…
Как плавно льются слова! И перед ними застывает суровое, аскетическое лицо. Потом из хаоса истории им удается вырвать конкретный объект, остается только сравнивать с ним других. Так начинается путь познания. Они уже в состоянии обнаружить всякие углы, группировать, расчленять, отыскивая общее. Развитие, преемственность, узы. Это незначительные, все еще бессознательные проявления Базаровского научного подхода, но они проступают все резче и резче, расширяются, растут, становятся достоянием их сознания, методом, категорией, свойством ума. Цель, направление, сознательность. Здесь очень важно правильно употреблять соответствующие смыслу слова и понятия.
Некоторое время Юозас слушает учительницу, весь дрожа. Ему удалось уловить одну ее мысль: все они чего-то недопонимали, все они в чем-то заблуждались, не сумели чего-то разглядеть… Ухватившись за крышку парты и раскачиваясь, он принимается склонять имена тех, кто в какой-то мере постиг и предвидел ход истории. В верхних подразделениях оказываются гении. Но когда он начинает их перечислять, у учительницы от ужаса глаза на лоб лезут, хотя по трезвом размышлении она должна была бы согласиться, что в его рассуждениях есть кое-какая правда, но только кое-какая. Ну и что из этого? Ему нужна вся правда, без оговорок. Гениальность есть способность предвидения, и все. Здесь как в математике: если приводится правило — никаких исключений. Но что же должен предвидеть он, Юозас Даукинтис?