Большая черная ось
Шрифт:
Женевьева помахала рукой, а ребенок — неживой бабочкой. Ионель помахал широким кольцом, почтальон — фуражкой, а кузнец — пустой бутылкой. Лени зачернила себя и потому ничем не махала. Портниха крикнула: "Браво". И агроном взмахнул рубчатым рукавом, а дядя выкрикнул: "Немецкие цыгане тоже немцы".
Цепь была черной, как трава. Я не могла ее разглядеть. Концы ее вместе с серединой ускользнули в ночь. Я натыкалась на цепь ногой, и она подавала голос, когда я махала носовым платком.
Певец вышел на сцену и взмахнул скрипкой.
Регентша рыдала в измятый носовой платок. К певцу подошла девушка. В руках у нее был горящий фонарь, а в волосах — большая увядшая роза. Фонарь освещал голые плечи девушки, они были стеклянные и просвечивались. Глаза агронома соскальзывали с них, ему пришлось рубчато тесниться возле меня, подбираясь к сцене.
Певец запел о том, что мало еды и денег. Руки у девушки проблескивали гладкой кожей и лихорадочно звенели браслетами. Браслеты взвивались до локтей и спадали снова, искрясь и ломаясь. Фонарное пламя их сращивало, прокалив, горячим светом.
С черной шляпой в руках девушка переходила от глаз к глазам и от рук к рукам.
У моего дяди в последнем ряду вспыхнуло лицо, он высыпал в шляпу целую горсть монет. У регентши выпала из рук скомканная леевая бумажка. Фонарь окатил ей горло пламенем и, пока бумажка опускалась в шляпу, вымывал его из ночи.
На девушке был белый лифчик. Два овала смахивали на белки глаз, посреди них плавали в фонарных бликах круглые коричневые соски. Почтальон задержал руку над шляпой. Его усы вздрагивали, а глаза улеглись лепестками вокруг крохотной розовой завязи, увядшей в пупке девушки.
Рука у агронома дребезжала, будто застекленел на рукаве рубчик. Бедра девушки взбирались по агрономовой руке до подмышек, они колыхались, раздвигая бахрому ее юбки. Спинная серость агронома дергалась, а глаза вместе с глазами Ионеля протискивались к узкому шелковому треугольнику у девушки между бедер.
Ионель сверкнул кольцом над черной шляпой. Глаза у Лени стали большими, а уголки их — белыми и твердыми, как надгробия. У Ионеля глотка уперлась в нёбо и проступила на губах влага.
В шелковом треугольнике утонул мой взгляд. Мимо лихорадочных браслетов я кинула деньги в черную шляпу. Рука у меня испугалась, когда я увидела рядом со своими пальцами длинные черные волосы вокруг белого треугольника.
Лени взяла под руку портниху и направилась с ней к насыпи. Вместе с ними двигалась пустота под их платьями. Лени еще два раза оглянулась.
Ионель, насвистывая свою укатанную вконец песню, глядел сзади на девушку с шелковым треугольником. Регентша уже была на верху насыпи, ее платье едва засветилось и пропало. Агроном сунул руки в карманы. А девушка унесла шляпу за театральную стену. И Ионель пошел, насвистывая, к трактору.
Насыпь вверху высоко была черной, и черной внизу глубоко была трава. Цепь больше не лежала возле моих подошв.
Все ушли: и цепь, и кузнец, и мать, и деньги.
Театральная ткань топорщилась перед ветром. Цыганский костер алел, он полыхал, этот костер, как мое лицо, как мои глаза, как мой самому себе говорящий рот. И дым от костра был густой. Он заволакивал цыганские глаза, виски и руки. Дым ел цыганские волосы, спутывал их и вспучивал, как серое тесто. Я подставила себя дыму. Меня он не ел, он уносился в небо мелкими складками и распахнутыми веерами, в белом костюме и черных ботинках. И, не тронув, отправил меня домой.
Певец задавал лошадям корм. Конь с красными лентами в гриве уставился на луну.
Меня будто всю вылили, пока я шла к насыпи. На луне было пусто. А иод насыпью сидела женщина. Блузка на ней темнела больше ночи, а юбки она широко раскинула. Из-под юбок журчало. Она белеющей рукой вырывала траву и стонала громко, как перед смертью. На насыпи стоял черный человек и смотрел прямо в небо. "Мы могли давно быть дома", — сказал он. И голос его был голосом моего дяди.
Несло тухлятиной. Моя тетка задрала юбки. Под черной блузой виднелось светлое пятно. Растянутое в ширину, оно было круглей, чем рядом две луны. Тетка подтиралась пучком травы. А дядя расхаживал по насыпи взад-вперед. Он на миг остановился и заорал: "Слушай, воняет как в хлеву".
От неба несло нечистотами. За моей спиной чернела насыпь, она стащила вниз небо и толкала его по рельсам впереди себя, будто черный поезд.
Пруд был мал и прикинулся зеркалом, но не смог отразить столько нечистот и столько ночи. Он так и застрял, ослепший, в лунном капкане.
Аист торчал перед мельницей. Его крыло было изгажено тьмой, а ногу загноил пруд.
Но шея осталась совсем белой. "Он, когда летит, умирает в воздухе. И что ни сделает — выходит плач", — мелькнуло у меня в голове. По пути я всюду видела мою цепь из темного воздуха и кричала: "Засунь свой клюв в нечистоты, иди ищи в тине отца маленькому Францу".
Густые деревья стояли вдоль улиц. За весну они выцветали. Когда наступало лето, листья на них краснели, а плоды не появлялись. Красные деревья не имели названий. Шелестели они глухо, и моей цепи здесь не могло быть.
За забором лаем надрывалось сердце собаки. А наверху среди красных крон коченело сердце молодой косули.
Окна в кузнице темнели, кузнец спал, и жар в горне спал. А многие окна светились и не спали.
Колодезный ворот замер. Колодец спал, и колодезная цепь спала. Блуждало в нечистотах облако. Оно скиталось в заснувшем небе и хохлилось у меня под горлом, в ботинках у него белел дикий хрен. Хохлилось рыжей Лениной курицей.