Большая дорога
Шрифт:
К столу, за которым сидели члены правления, Шугаев и Огурцов, подошел Владимир.
Щеки его горели багрянцем смущения.
— Товарищи, я должен сказать несколько слов о себе, — проговорил он глуховато, с запинкой, как всегда, когда к нему подступало волнение. — Я очень виноват перед вами… И ваш суд для меня — верховный суд… Но я прошу понять меня…
— Да чего там! Понимаем! — крикнул кто-то.
И сразу все заговорили, перебивая друг друга, а Владимир стоял, смущенный и растроганный, и молчал.
— Вот
— Какой бес? — спросил Огурцов.
— Что тут сказать о лошади? — тихо промолвила Дарья Михайловна. — Жалко Ласточку, верно… Да ведь Маша-то для нас дороже. Вот и товарищ Сталин говорил: дороже всего человек, он самый важный капитал на земле… Я больше ничего сказать не могу…
— Слушай, слушай! — сказал Шугаев, толкнув в бок Огурцова. — Ты, кроме дохлой лошади, ничего не видишь, а они о человеке говорят. О человеке! Учись!
— А мне больше нравится Дегтярев-отец, нравится своей привязанностью к своему колхозу, самолюбием своим нравится, — сказал Огурцов, хитро улыбаясь. — Вот по осени его конем придавило! А он…
— Это тебя конем придавило, — сурово произнес Шугаев, и Огурцов испуганно умолк.
Люди говорили о том, чего они достигли в коллективе; о том, что стали уважать друг друга, что трудиться теперь веселей, что детишки обуты, одеты, и, хотя многого еще нехватало в личном и общественном быту, хотя порой приходилось отказывать себе в необходимом, люди говорили, что они довольны жизнью, потому что были уверены, что через год-два и эти недостатки будут устранены, что можно всего достигнуть.
Поднялся, опираясь на палку, древний старик, похожий на деда Мороза, и тихо заговорил:
— Дай-ка я скажу…
— Дедушка Влас имеет слово, — объявила Дарья Михайловна, сидевшая на председательском месте.
— Страху теперь нету… вот что… Бывало урядник встренется — страшно… Гром ударит — страшно… в потемках — черти разные… анчутки… домовые — страшно. А то раз холера навалилась… начисто все перемерли. Дохтора и того боялись… От страху человек таял. Я бы давно в могилке гнил… Я какой был? Тощой… черный… шкелет, от ветру качался… А теперь, слава тебе господи, живу…
— Он еще косы отбивает! — сказала Дарья Михайловна, любуясь дедом.
— Косу теперь не могу… глаза ослабли… Страху, говорю, не стало… Бывало воров боялся… Пожару боялся… А то град поле выбьет — по миру с сумкой иди… Соседа — и того боялся… А теперь кого мне бояться? Вот и раздобрел… живу… Сто восьмой пошел…
— Вот в этой уверенности своей, во всемогуществе человека главное ваше богатство, — сказал Шугаев Николаю Андреевичу. — Лошадей, хлеба, электростанций, машин много и у капиталистов, а этого у них нет — таких людей.
Александр Степанович Орлов сообщил, что на текущий счет
— Кто же внес деньги? — загораясь, спросил Шугаев.
— В банке сказали, что поступило от гражданина Неизвестного…
— Вот! Вот! — восторженно воскликнул Шугаев, возбужденно хлопая рукой по плечу Дегтярева: — Вот о чем говори там, в Академии, Николай Андреевич!
Шугаев возбужденно ходил по комнате, присаживался к столу, вскакивал и снова начинал ходить из угла в угол.
— Нет, ты только подумай, Николай Андреевич! За десять лет никто — никто! — не поднял руку на человека. Да ведь это же и есть коммунизм! Человек человеку — друг… Где же еще на земле люди постигли эту простую и самую возвышенную истину?
И, глубоко вздохнув, Шугаев ощутил где-то под сердцем металлический кусочек, но вместе с болью он испытывал радость, что на его родной земле это был последний выстрел в человека. Законом жизни стало уважение к человеческой личности — самой великой ценности на земле.
— Опубликуй отчет о собрании в газете. Исправь свою ошибку, — строго сказал он Огурцову.
Шугаев задохнулся, отошел к окну. Стараясь успокоиться, он смотрел на блестевший вдали разлив Днепра и думал о том, что нужно съездить с подсадными утками на охоту, — он недавно купил уток, и они возбужденно кричали на зорях. Но Шугаев тут же вспомнил предупреждение доктора, что следует поостеречься капризной весенней погоды, чтобы не простудиться и не ускорить того, что медленно, но неотвратимо, совершалось в его легких, задетых металлическим кусочком.
Анна Кузьминична оставила Шугаева обедать. Маша первый раз вышла к столу. Она похудела и с жадным вниманием разглядывала все вокруг, радуясь всему, как радуется всякий, перенесший тяжелую болезнь. Шугаев помнил ее еще девочкой, когда она не раз приветствовала от имени пионеров района партийные конференции и съезды советов. Помнил Шугаев и то, как Владимир бежал в Испанию. И теперь, глядя на них, он испытывал чувство светлой радости, потому что в этих людях была частица его жизни. И в них продолжится она, как продолжается жизнь подпиленного под корень дерева в семенах, рассеянных им по земле.
— Да как же это угораздило вас в прорубь попасть, Машенька? — спросил он и, заметив, что Маша болезненно нахмурилась, понял, что затронул какую-то еще не зажившую рану.
— Бывает. Конь о четырех копытах, да и то спотыкается, — сказал Тарас Кузьмич. — Вот однажды со мной был случай…
— Машу толкнули в прорубь, — вдруг сказал Владимир.
— Как толкнули? Кто? Что ты говоришь? — почти в один голос воскликнули Николай Андреевич и Анна Кузьминична.
— Не нужно об этом, — тихо сказала Маша.