Больше не приходи
Шрифт:
– Егорка, лови! – завопил и Покатаев, громадными прыжками валясь с косогора. Егор зашлепал по мелководью, поднял ногами веера брызг. Шляпа крутнулась в водовороте и черпанула воду. Почти все обитатели Дома напряженно следили за событиями.
– У, черт! – Покатаев схватил какую-то палку и безуспешно шарил по воде. Шляпа ловко увертывалась, медленно, но неудержимо смещаясь вправо и вглубь, и уже смутно белела под слоем воды. – Егор! Ныряй, ты же в трусах!
Сам он стоял в воде по щиколотки, левой рукой судорожно подтягивая штанины к коленям. Егор нехотя и расчетливо сделал несколько шагов, рухнул в воду, повозился под ивами, и вернулся с размокшим и обвисшим трофеем.
– Ах, какой ужас! Какой ужас! – плакала Оксана. Она неуклюже взбиралась на пригорок, неся в руке на отлёте шляпу, с которой тихо текло.
– Ничего, – пожал плечами Покатаев. – Это же синтетика. Что ей сделается! Высохнет – будет как новая.
Оксана отвернулась и пошла быстрей. В тучах уже
– Дурной, гроза же! Не бегай так – убьет! – крикнула ему вслед сердобольная Валька, но он уже ловко перемахнул через прясла и скрылся из виду. Вся прочая компания торопливо семенила, но, напуганная Валькой, старалась сдерживать шаг. Покатаев хотел приобнять Оксану. Та увернулась, потому что видела, как Семенов вел Инну в Дом, угодливо держа над ее головой свою синюю кепку. Наконец Покатаев поймал холодную мокрую руку Оксаны. Ее белая кофточка промокла и стала совершенно прозрачной, неожиданно выказав скрывавшийся под ней дорогой и бессмысленный лифчик – два кружевных цветочка на каких-то тесемочках.
Ливень уже бил и шумел. На крылечке стояли Инна и Семенов. Оксана раздраженно потрясла шляпу, стараясь брызгами попасть в Инну.
– Не понимаю, как дамы раньше носили такие широкополые шляпы, и с ними ничего не случалось, – ворчала она.
– Наверное, резинками привязывали к бороде... то есть, я хотел сказать, к подбородку, – предположил Покатаев.
– Вовсе нет, – снисходительно улыбнулась образованная Инна. – Прикалывали к прическе во-о-от такими длинными шпильками. У меня есть две старинные, с опалами. Хотите, покажу вечером?
Оксана не ответила, побежала в “прiемную”, на ходу, под канонаду грома, сдирая холодную, прилипшую к телу одежду.
11. Исторический аспект. Покатаев
Нет ничего тоскливее, чем долгий ненастный день в чужом доме среди незнакомых и полузнакомых людей. “Прiемная” померкла в скучной полутьме, старые вещи глядели хмуро. Валька и Егор бесцеремонно скрылись в каких-то своих отдельных апартаментах. Кузнецов снова взялся писать Инну с сиренью.
Часы тянулись еле-еле. Каждая минута была заметна и долго не кончалась. Оксана дулась на Покатаева, Покатаев устал от Оксаны, Валерику и Насте было неловко друг с другом, и они, отвернувшись в разные стороны, рисовали что-то в своих картонных папках. Один Семенов, казалось, не чувствовал себя несчастным и с интересом рассматривал коллекцию кича.
– Удивительный все-таки дом, – изрек он и вспомнил рассказы Инны о здешнем колдовстве.
– Единственный в своем роде, – отозвался Покатаев. – Во всяком случае, девятнадцать лет назад был единственным.
– Мне как раз девятнадцать, – сказала Настя. – А почему он тогда был единственным?
Покатаев раздвинул улыбкой, как ширму, свои смуглые щеки, показал ряд белых правильных зубов.
– Потому, девочка, что в те баснословные времена, каковых вы, конечно, не помните, простым смертным такие усадьбы не полагались. Что же сооружалось за номенклатурными заборами, никого не касалось.
– А ему почему разрешили? – спросила Настя.
– О! – Покатаев поерзал в кресле, устраиваясь в позе рассказчика, завладевшего общим вниманием. – После своих бамовских успехов наш юный и великолепный Кузя искал тему. Он всех уверял, что хочет чего-то красного на зеленом. Или наоборот. Мучиться со всякими красными конями он не стал, а взял и прямиком изобразил... что? Ну конечно, Первое мая! Называлось сие творение “Первый Первомай в селе Горшки”. Всякие там елочки-палочки, березки-осинки убраны кумачом, девки водят хороводы, а с трибуны какой-то хрен в красной рубашке выступает. И все это, прошу заметить, волшебной кистью и на огромном полотне! Даже теперь, кроме как стихами, и не скажешь, так угодил. Успех бешеный. Выставки, пресса, восторг всеобщий! Подоспела какая-то Всесоюзная выставка в Манеже. Повесили там эти “Горшки” на довольно видном месте. Вообразите теперь вернисаж. Стадо черных лимузинов у подъезда, оцепление. Плывет Генсек. Плывет себе, кивает, никуда не вглядывается, даже Налбандяна прокивал, того, говорят, чуть кондратий не хватил от обиды... И тут – “Горшки”. Красное на зеленом такое, что глаза слезятся. Даже Генсека проняло. Остановился: “Кто? Что?” Прочитали ему этикетку. “Большой, – говорит, – талант, с мощной, говорит, силой отстаивает наши гуманс-с-сические идеалы”. Все кругом в переполохе: Генсек в других местах останавливаться был должен! Его ж и вели, куда надо, и авторы нужных полотен в нужных местах уже стоят, переминаются, речи с ответной благодарностью, прозубренные всю ночь, повторяют. А тут какой-то Кузнецов из какого-то, прости, Господи, заштатного Мухосранска! Кузя, кстати, в этот исторический момент сидел себе в Сибири, даже, кажется, здесь, в Афонине, писал своих голых баб и даже по
Покатаев все улыбался своей не веселой, а физиологической улыбкой. “Да друг ли он Кузнецову в самом деле?”– изумлялся Валерик.
Сомневаться, однако, не приходилось – конечно, друг. Звание у него было именно “друг Кузнецова”. Так бы и печатать на визитках маленьким курсивчиком под фамилией, где у Покатаева значилась всякая недолговечная ерунда: то “генеральный директор”, то “президент”, то “член правления”. Кузнецов и Покатаев дружили с третьего класса, сидели за одной партой и прибыли из напрочь забытого Богом райцентра Загонска поступать: один в художественный институт, другой – на физфак. Студентами тоже дружили, а потом рядом с молодым и удачливым живописцем был всегда интеллигентный, ироничный, красивый (модные тогда романтические кудри до плеч) друг-физик. В своем НИИ Покатаев ничем не выделялся, зато был очень хорош в компаниях, хрипловато пел под гитару, читал все новинки в толстых журналах, мило шутил и часто намекал, что мешает ему развернуться как следует (он даже как-то не защитился) то ли тупость начальства, то ли равнодушная сытость эпохи. Дружба с Кузнецовым Покатаеву шла на пользу, он попадал на престижные богемные вечеринки, на какие-то приемы местного хай лайфа, даже в некоторые весьма малодоступные дома проник, где очень быстро становился более своим, чем бирюк-Кузнецов, вечно торчавший в мастерской.
И женились они одновременно и как бы вместе. После прогремевшей бамовской серии Кузнецову выделили дармовую турпутевку в Венгрию (по тем временам вполне шикарная заграница) на две персоны; в таких случаях предполагается жена. Жены у Кузнецова не было, и хотя в планируемой группе мастеров искусств с супругами на эту лишнюю женину путевку уже находились подходящие зятья и тёщи, Кузнецов сумел всех простодушно уверить, как он один умел уверять, что ехать должен именно с другом.
Группа “мастеров искусств” друзей очень разочаровала. К искусству в ней имели отношение, кроме Кузнецова, только два тусклых местных писателя с ведьмообразными женами, имелась еще пожилая высокая журналистка, и издали, и вблизи необыкновенно похожая на пожилого мужчину, и (видимо, для равновесия) миниатюрный, не старый, но морщинистый солист балета. Солист был явно с голубоватым отливом и жестоко завидовал Кузнецову, умудрившемуся протащить в поездку друга. Прочие мастера оказались чиновниками управления культуры и членами их семей. Вся эта смесь была, разумеется, густо приправлена работниками прилавка. Особенно запомнилась зав. производством гремевшего тогда ресторана “Поплавок” – дама с макияжем в лиловых тонах и удивительной белокурой прической. Кузнецов уверял, что она просто надергала из матраца слежавшейся ваты и кое-как укрепила ее на голове. Во всяком случае прическа эта более напоминала головной убор, чем волосы.
Друзья приуныли: слишком уж неэстетичная компания готовилась обступить их в стране гуляша и чардаша. Но в последний момент в группе появились еще две туристки, и тоже подружки. Они были всего-навсего студентками иняза, но не иначе как дочками знатных родителей, раз попали в такой довольно престижный тур. Действительно, папа красивой спортивной Тамары был начальником областной “Сельхозтехники”, а папа некрасивой Лены (у нее было очень длинное лицо и подбородок, прижимающийся к шее) заведовал плодоовощеторгом. Подружки и друзья сдружились еще как бы и перекрестно. В Венгрии так всюду и ходили неразливанной четверкой. Было необыкновенно весело. Они осматривали живописные города, они купались в Балатоне, они пили коктейли в варьете “Максим”, где перед ними плясал кордебалет в одних трусиках (в программу пребывания “мастеров искусств” официально входило и столь экзотическое шоу, вероятно, чтобы доказать мадьярам широту взглядов, присущую советским деятелям культуры); Кузнецов ехидно толкал в бок последовательно бледневшего, серевшего и синевшего от небывалого зрелища нетского писателя Сидорова и кричал ему в ухо, что не стоит так уж переживать из-за каких-то сисек. Еще бы: в своей недолгой жизни он видал голых грудей больше, чем этот писатель тараканов. Но кроме веселья произошли и важные вещи: красивая Тамара решила выйти замуж за Кузнецова, а романтически кудрявый Покатаев решил жениться на некрасивой Лене.