Большое сердце
Шрифт:
— Горячего бы мне.
По-соседству кто-то засмеялся невесело:
— Еще дадут и горячего и всякого…
А другой голос объяснил:
— Нас, брат, Гитлеру на обед везут, понял?
Мы — пленные! Но страха я не почувствовал тогда, наверно, оттого, что соображал еще туго.
Везли нас долго. В вагоне было холодно, темно. На какой-то станции поезд остановится, загремела снаружи щеколда, и дверь с визгом поползла.
Здоровенные гитлеровцы взобрались в вагон и начали просто выбрасывать раненых на снег, в кучу. Меня тоже плюхнули на кого-то, и я сразу потерял сознание.
Позднее
Чем больше я думал над своим положением, тем на душе становилось темнее. И вдруг я заметил на кирпичной печи, недалеко от моих нар, дощечку, прибитую высоко, почти под самым карнизом. На ней написано черной краской: «Ответственный за топку — красноармеец Иванкин». Видно, здесь когда-то была казарма.
Если разобраться, то что особенного в той дощечке? А чувство, знаете, какое вызвала? Вот когда попадешь в незнакомое место, люди кругом незнакомые, чужие и ты всем чужой, и неожиданно встречаешь знакомое, родное лицо. Честное слово, я даже бодрее себя почувствовал.
Не знаю, как доктора на это смотрят, но я на себе проверил: когда не хнычешь, не киснешь, и раны быстрее затягиваются.
В Порховском лагере я подружился с Костей Решетниковым и не разлучался с ним больше года. Но про это в другой раз напишу.
Вы спрашиваете, как я поживаю. Поправляюсь не по дням, а по часам. Лицо уже не такое зеленое, как было. Заикаюсь меньше, это у меня на нервной почве. Александра Петровна сказала, что обязательно вылечит.
Я обещал написать про своего друга Костю Решетникова.
Он попал в плен примерно так же, как и я. Сам он из Воронежа, инженер-технолог. Звание имел пехотного капитана. Был он высокого роста, широкоплечий, до того живой и веселый, что даже трудно представить себе такого человека. Без него всем нам пришлось бы совсем горько. Если заметит, что парень какой приуныл, — не отстанет от него, пока не растормошит. Знал он массу всяких смешных историй.
У Кости была ранена правая рука, у самой кисти и выше локтя, в шее сидел осколок мины. Фашисты на работу его не гоняли, потому что рука у него висела, как мертвая, а поворачивался он всем туловищем — рана на шее не заживала.
Костя бродил по лагерю и приносил нам новости. Вечером, бывало, сядет у окна, зажмурит глаза и поет баском: «Взяв бы я бандуру…» Это была его любимая песня.
Он сносно знал немецкий и иногда переговаривался с конвоирами. В одной такой беседе он сказал гитлеровцу: — Ваше дело, мол, все равно пропащее… — И тот его избил плеткой.
Фашиста с пустыми руками — без плетки или тросточки — в лагере не увидишь. Конвоир, кроме винтовки, всегда плетку носит.
Все надежды были на то, что поправимся, переведут в
Но рассчитывать на такое счастье не приходилось. Только на себя, на свои ноги. А у меня нога перебита в трех местах. Пленные русские врачи раз в десять дней перевязывали нас. Да что это были за перевязки! Фашисты давали вместо бинтов тонкую жатую бумагу, и ту в обрез. Такой бумагой, помню, мать когда-то украшала цветочные горшки. Приложат этакую бумагу она в момент намокает, расползается, и лежишь с открытой раной.
В нашем бараке перевязки делал пожилой врач с серебряным ежиком и на редкость спокойным лицом — Петр Петрович; фамилии его почти никто не знал.
Как-то я спросил у него, можно ли поправиться при таком лечении, что говорит на этот счет медицинская наука.
Он внимательно так посмотрел на меня большими, очень спокойными глазами и сказал негромко:
— Медицина, друг мой, еще молодая и весьма слабая наука. К тому же она здесь почти ни при чем. Советские мы люди — в этом сейчас все. — Он помолчал, потрогал свои серые жесткие усы, снова поднял на меня глаза, повторил тихо: — Советские люди. Я вспоминаю: когда мы в мирное время произносили эти слова, нам слышалось в них что-то лозунговое, громкое. А сейчас открылся настоящий смысл. Это, друг мой, сила духа. Неодолимая сила. Можно убить нашего человека, можно сломить его тело, но дух… Тут они ничего не сделают…
Эти слова глубоко запали мне в память. И я думаю, что не «лечение», а именно та сила, о которой говорил доктор, помогла мне.
В Порховском лагере, когда меняли повязку, я понял, что у меня поковеркано лицо, на месте левого глаза — яма. Но Костя уверял, что страшного ничего нет, и даже ввернул насчет свадьбы.
В Порхове я поднялся, начал выходить во двор. Рукой держусь за Костю, а на правой ноге прыгаю.
Только я встал, маляр разрисовал мой наряд, как было положено в лагере. На гимнастерке, над левым карманом и на спине — белой масляной краской — «SU», кроме того, на спине — большой красный крест и на брюках — широкие красные лампасы. Это чтобы конвоиры издали могли различить советского военнопленного, в каком бы положении он к ним ни находился.
Барак наш был у самой дороги. Однажды, когда часовой ушел в сторону, какая-то женщина бросила мне через колючую проволоку кусочек хлеба. Я не мог сказать ей спасибо, — так сдавило в горле.
— Может, нужно чего? — спросила она на ходу.
— Костыли бы мне…
— Нету у меня, сынок. Но я поищу. — И ушла.
На другой день она принесла костыли, выбрала удобный момент, ловко подкинула их под колючую проволоку, шепнула:
— Наши близко… — И быстро скрылась.
Лицо этой женщины я и сейчас помню. Большие синие глаза, прямой нос, гладко зачесанные светлые с сединой волосы, пробор посередине, — простое хорошее русское лицо.