Бом-бом, или Искусство бросать жребий
Шрифт:
Примчавшись в Ступино, где стояла крытая белым железом каменная церковь Вознесения, устроенная греком Арсением, архиепископом Елассонским так, что эхо в ней отзывалось только на мужской голос, Норушкин распорядился отслужить панихиду по девице Анне, а её некрещёного сына наказал батюшке включить в поминальную молитву. Поп в Ступине был знатный: росту в нём – сажень, борода до пупа, плечи под рясой как булыганы, на игрищах, смеясь, крестился двухпудовой гирей, а слово его было так крепко, что било грешника в лоб, словно конь подкованным копытом. Когда треба была справлена (за княжескую плату отслужили вмиг и с усердием – усы и борода у Фёдора даже не успели оттаять), Норушкин немедля отбыл обратно в Побудкино. Там он повелел доверенному холопу, уже изрядно поднаторевшему в шельмоватом балаганном
Однако следующей ночью он вновь очутился в жестоких объятиях Марфы Мшарь, а Ольга вновь рожала чудовище. Так продолжалось целую неделю, в конце которой, на святого Вонифация, врачевателя беспросыпных пьяниц, Норушкин запил, желая одурачить сон беспамятством, а у Ольги забился на левом веке живчик, ибо она поняла, что и вправду беременна.
Но дьявольский шершень пробивал жалом даже пелену густого хмеля, так что Фёдор в конце концов решил покончить с наваждением в честном поединке, для чего ему необходимо было спуститься в собственный сон во всеоружии – с ясным сознанием, незыблемой верой и твёрдой волей. Кроме того, если за собой он ещё мог с сомнением предположить какую-то вину, то его молодая жена, чреватая его ребёнком, явно страдала безвинно, с чем благородный Норушкин смириться был не в силах по самой своей природе.
Три с половиной месяца Фёдор учился, бодрствуя разумом, погружаться в сон. Как ныряльщик, ухая в воду, набирает грудью воздух и останавливает дыхание, так он весь день копил под веками бдение, чтобы потом в подглазных мешках пронести его по ту сторону яви – тайком от незримых стражей междумирья, хозяев самой неподкупной на свете таможни, которые, коль скоро изловят кого с недозволенной кладью, непременно отправят обратно в явь, отобрав рассудок и нагрузив до скончания лет бедолагу околесицей диких сновидений. Но если обманывать стражей Норушкин наловчился к Сретению, то ему никак не удавалось скопить необходимую меру ясномыслия – оно всякий раз истаивало в дрёме ещё до появления суккуба. За время его тяжкой выучки Ольга округлилась, начала беспрестанно кричать ночами и стала забывать за едой открывать рот, отчего вставала из-за стола голодной, а у самого Норушкина погасли в болотных глазах искры, окостенели скулы, так что он мог бы колоть ими сахар, и накалился в голове невнятный гул.
Наконец четвёртого апреля, в четверг после Светлого Христова Воскресения, когда были доедены все заготовленные к Пасхе крашенки и писанки, ему удалось погрузиться в сон, оставаясь в ясном разумении. Марфа явилась ему на берегу Красавки, где нельзя купаться молодым, чтобы навсегда не спугнуть любовь. Она стояла над речным омутом, где у чёрной, пропитанной страхом воды росли странные лилии, источавшие такой густой запах, что он оставлял за собой в воздухе пепельный след. Узрев уродицу, Фёдор не впал, как прежде, в мерзостную слабость, а твёрдо спросил:
– Зачем изводишь меня? Зачем прельщаешь прелестью дьявольской? Нежто держишь обиду?
Ничуть не удивившись его словам, напротив, как будто радуясь неомрачённости любовника, Марфа ответила:
– Не знала я от тебя уязвления, только теперь собой не владею – живой ходила я под Богом, а мёртвая перепала нечистому. При рождении запечатала меня смерть тайным именем, и пока оно не будет названо, оставаться моей душе неприкаянной и быть у сатаны в услужении.
(Так давний спор учёных иноземцев с известной определённостью решился в пользу алхимика и судьбознатца Каспера Муле.)
– Не я тебя извожу – мною тебя окаянный изводит, – сказала Марфа. – Мною заткнул он вежды и уши твоей душе, чтобы не видел ни большой неправды, ни соблазна малым, ни великого разрушения земле, а паче того – чтобы не слышал речи ангельской, коей тебя вразумляет Предвечный.
Норушкин ощупал свои веки с остатками дневных сил.
– А Ольгу почто нечистый казнит?
– Без вины, – ответила Марфа.
– Открой
– Имя это таврено на изнанке судьбы, с той стороны, откуда её тратит моль. Даже чёрту туда погляда нет.
– Где же сыскать его?
– У самой безносой, князь. Через пост, молитву и умертвие плоти. Себя спаси и дай мне, страднице, облегчение...
В этот миг ясномыслие Норушкина иссякло, воля изошла и его объял сон, по наущению лукавого предавший Фёдора срамной муке в растопленном лоне уродицы Марфы Мшарь.
На следующий день Фёдор взял у конюха власяную гуню, надел её вместо княжеского платья и отправился с лопатой к реке. Там, на берегу Красавки, у чёрного омута, под Иудиным деревом он вырыл яму в сажень длиной и глубиной в два локтя, а дно её устлал плетьми колючей куманики. С этого дня он не ел ничего, кроме пресного хлеба, пил только воду, не касался женщины и каждую ночь ложился в яму на тернии, моля Господа: «Виноват пред Тобой, Святый Боже :на всякое дело благое непамятлив, беззакония исполнен, грешу и бегу жизни праведной, час скорби отдаю веселию, мало радею о землях моих, чтобы было в них хлебное изобилование, житие немятежное и неповредимый покой у всех равно, но смилуйся, дай ми, Господи, прежде конца покаяться, прости глупость мою и отпусти прегрешение неразумия! Царица Небесная и все святые угодники, просите Господа за нас – пусть помилует неповинную рабу свою Ольгу и избавит мя от казни, которую заслужил!»
На тридцать третий день княжеской аскезы, в канун Николиного дня, когда Норушкин сменил в яме «голубиную» куманику на «соколиный» боярышник, так как благодать Божия на него отчего-то не снисходила и сон, соперничавший с явью в способности извести, не отступал, в Побудкино вернулся доверенный холоп с порученным ему хрустальным гробом. Он привёз мошну, набитую в Ливонии дукатами, злотыми и иоахимсталерами, и поразительные вести: царь Борис умер, а воевода Басманов с братьями Голицыными, целовавшие крест царице Марии и царевичу Фёдору, перекинулись с государевыми полками к окаянному вору Отрепьеву, подученному дьяволом и посланному нам в наказание за грехи; на Москве же, узнав о том, бояре думские и дворяне Гришки устрашились и по наущению расстриги царицу с царевичем удавили, а самозванца с поляками в Кремль колокольным звоном зазвали, так что теперь беглый дьякон в царствующем граде на престоле сидит и великой царской казной владеет.
Преданный холоп был в отчаянии. Однако на изнурённого постом и ложем на шипах Фёдора ни тугая мошна, ни удручающие вести не произвели ровным счётом никакого впечатления – русский дух спал в нём, свернувшись как бычий цепень. Казалось, Норушкин вовсе не внемлет тому, что происходит вне его гудящей головы и не касается его непреклонного намерения. Но он внимал, единственно что самым верхом слуха, уже не допуская вестника в колодец сокровенных дум.
Глухо, как рудокоп из горы, Фёдор велел пожертвовать привезённые деньги на нужды ступинского храма, где эхо отзывалось только на мужской голос, а набальзамированные трупы, как и положено, предать земле на ступинском погосте. Холоп, не распрягая лошадей, умчался исполнять наказ и больше уж не возвращался – поправ законную кабалу, он отказался служить подменному хозяину, который из удалого князя, державца земли, бражника, шальной головушки ведовством молодой хозяйки обернулся постником и печальником: велика ли честь стоять при господине, если тот в гуню одет, в могиле ночует и босым дороги меряет, оставляя за собой солёные следы? Времена шатки, береги шапки...
Спустя ещё два месяца Норушкин внезапно замолчал, навесил под рубище вериги и отказался даже от пресного хлеба. Ольга, под действием проклятого сна всё более трепещущая перед содержимым своего живота, в меру сил, однако же, пеклась о муже и потому, приметив его немоту, а кроме того полагая, что на голой воде человек жив не бывает, вытребовала в Побудкино знахаря Гришку Меркурьева – мужика из глухих погостов в Заонежье, который в оны дни исцелил царя Бориса, зализав ему на ноге язвы, после чего царь выдал Гришке грамоту, освобождавшую его сельцо от всех податей на веки вечные.