Бонсай
Шрифт:
Отец посещает церковь по праздникам. Как и положено. Мать каждое воскресенье отправляется за порцией духовной пиши, ей это очень нужно. Она не замечает за окнами глаз, следящих за ее легкой походкой, не слышит брюзгливых замечаний о ее непрестанном обращении к Богу. Жадно внимает слову Божию. Слова напитывают ее, как дождь сухую землю. Наполняют ее. Текут по жилам, смешавшись с кровью. Она ощущает исходящий изо рта священника шелест. Слова падают на лицо, ласкают лоб, щеки и полные губы. Она пьет его голос, будто росу, выпавшую ранним вечером. Маленькая птичка, чистящая перышки в мраморной ванночке на величественной площади. В большом мире, что открывается человеческим
Она слепо доверяет своей дочке, прилежно сидящей дома и читающей книги, которые нужны для выпускного экзамена. И не верит во все эти сплетни, что якобы во время церковной службы к ней ходят мужчины всех возрастов, от тринадцати до семидесяти трех. Это злые языки пытаются разрушить ее семью. До этого нежданного визита она не верила ничему плохому о других людях. А теперь сама столкнулась со злом. И от этого стала сильнее. Отец сидит, уставившись на чистую скатерть из дамаста, наследство, принесенное из дома его детства, богатого красивыми традициями, которые он безуспешно пытался передать своей дочери.
В прибывающем дневном свете поезд едет на восток. Искрящейся галлюцинацией скользит мимо окон зимний пейзаж. К небу тянутся черные скелеты деревьев. Листья опали, как после перенесенной болезни. Провинциальный городок уже стерт с географической карты. Сама себе хозяйка. Ни отца, ни матери. Ни Бога, ни господина. Опьяненная бесконечностью возможностей, которые дарит свобода, она откидывается на спинку сиденья. Ее добровольное изгнание — это прежде всего бегство от родителей и того чувства вины, что она получила от них взамен на данную им печаль. Является ли отсутствие родителей предпосылкой свободы?
Она оставила письмо. Написала им из любви. Только поэтому. Они должны понять ее. Понять, что им не стоит беспокоиться и плакать над пролитым молоком. Она не хочет причинить им еще больше зла, напротив, если не исчерпан еще запас их терпения, пусть поверят, что трудный характер их дочери выровняется и когда-нибудь они будут ею гордиться.
Понятно, что они не смогут и не захотят поддерживать ее финансово в огромном чужом городе, вселяющем в них, домоседов, непонятный страх. Было бы уж слишком требовать, чтобы они помогали ей вести жизнь, которую и вообразить себе не могут и даже думать об этом не смеют. И поскольку они не представляют ее в том месте, куда она направляется, для них она как бы умерла. Но все же будет писать, чтобы не думали о ней плохо. Они всегда будут на ее стороне, невидимыми свидетелями несведенных счетов с большим городом. А она пребудет с ними, в своей солидарности с постыдной драмой, оставшейся в прошлом, известной лишь им, страдающим от той же изысканной и дорогой боли, и эту драму она не разделила бы ни с кем другим.
Впервые за свою семнадцатилетнюю жизнь она переживает сладость анонимности. Бросившись с местной «голгофы», самой высокой в городе точки и места воскресных прогулок, на дно приключения, другое имя которого — одиночество. Ей придется учить язык с нуля. Избавляться от диалекта. Долой певучесть. Новое произношение. Поставить крест на языке детства. Она работает над произношением, подражая голосам дикторов, которые читают новости. Проговаривать окончания. Не глотать слова. Самое трудное — помнить о произношении звука «г». Она наговаривает слова и предложения на кассету, пока голос не начинает точь-в-точь походить на голоса дикторов радио. Сама себя заставляет, перекраивает на новый лад. Это больше не она говорит, а другая, без прошлого, без связей. Робот в платье, погруженный в свою безграничную меланхолию.
Она носит с собой этот сладковатый язык из прошлого, как тайный склеп, как ребенка-инвалида с лишним ртом, он увядает, оттого что не используется, и никогда с ней не расстается. Она учится говорить при помощи чужого инструмента, как говорят при помощи математики или скрипки. Новый язык должен стать воскрешением, он даст ей новое тело, новую кожу, новый пол, что откроет все двери. Но, слушая запись своего искусственного сублимированного голоса, исходящего ниоткуда и потому ничего не достигающего, она падает духом.
Она в ловушке молчания между двумя языками. Пока произношение не станет идеальным, будет говорить только перед магнитофоном в комнатке в пансионе. Покупая еду в магазине, она притворяется иностранкой, показывает пальцем, кивает или качает головой. Чужая среди чужих, не знающих, что родители похоронены в призрачном мире мертвого языка. Их пустые глаза, никогда не видевшие родителей, не видящие потому и ее, заставляют сомневаться в том, что родители действительно существуют. Неведение чужих людей отдает ее родителей во власть ежедневной потери памяти на расстоянии пары сотен километров. Из забвения возникает нежность, которая объединяет выжившую, коей она является по сравнению с родителями, с потусторонним. Но кто же убийца? Те, кто не знает о существовании ее близких, или она сама, строящая свою новую жизнь подобно хрупкому кладбищу над их тенями?
С хирургической точностью она срезает признаки своего происхождения одновременно с обучением новой речи. Ответом на расспросы о семье становится мистическая неопределенность. Или утверждение, что вопрос не имеет для нее значения с философской точки зрения. У беженца нет возможности оглядываться, он вынужден все время смотреть вперед, чтобы его не поглотила любовь к утраченному.
III
Дорогие папа и мама
Хочу сообщить вам, что я помолвлена. Колец у нас не было. Он говорит, это банально. Он настоящий Копенгагенец, с большой буквы «К», держит руку на пульсе. Видели бы вы его. Красавец. Высокий, широкоплечий. Ухоженный (ты же говоришь, мама, что в мужчинах на это надо обращать внимание) и следит за модой. Последнее вам, скорее всего, ни о чем не скажет, поскольку вы никогда не бывали в столице и не знаете, как здесь одеваются люди.
Я повстречалась с ним в одной компании, в том пансионе, где жила первые две недели. Он подошел и спросил, откуда я приехала, у него был такой заинтересованный вид, и я взяла и рассказала, что как раз сегодня мне отказали от комнаты, на выходных придется съехать. Он был так добр, что предложил перебраться к нему. У него собственная двухкомнатная квартира. Спасибо ему, иначе осталась бы на улице.
Взяли и заявили ни с того ни с сего, что передумали, квартира не годится для постояльцев. Может, сочли, что я не подхожу им. Я пыталась жить тихо, старалась держаться как можно незаметнее. Мылась, когда никого не было дома, заходила на кухню, только чтобы вскипятить воду для чая. Сидела в комнате, в конце длинного коридора. Комнату мне предоставляли бесплатно за то, что я убиралась раз в неделю и каждое утро водила их младшую дочку во французскую школу. Девочке исполнилось семь, и комната стала для нее мала. Кровать короткая и узкая. И у меня жила их канарейка. Ночью я накрывала клетку платком, чтобы она не пела на рассвете. А она все равно пела. Но счастье, что мне удалось заполучить комнату в обмен на работу. Крыша над головой — это самое главное.