Борис Годунов
Шрифт:
— Вор идет на город с казаками! И они, — прокричал, — казаки, прельщены вором и, забыв крестное целование, изменой ему служат. Нет заботы у них о гибели царства и святой церкви!
Толпа заволновалась.
Но Басманов, не дав никому одуматься, потребовал, чтобы годные к работе без промедления шли на крепостные стены и, кто в плотничьем деле мастер, тут же бы принялись чинить ветхое и для боя негодное, а иные копали бы рвы, укрепляли крепостные раскаты. Распорядился стрельцам московским разобрать весь люд на десятки и приступить к делу. Стрельцы с факелами пошли отбирать народ. Вся площадь высветилась
Едва солнце поднялось, люд новгородский, как мухи, облепил крепостные стены. Столько напора проявил Басманов! Даже чернецов из монастыря на работу выгнал. Сказал строго игумену:
— Кто от работы уклонится — батоги. И без пощады!
Тот за щеки взялся, затоптался, как гусь на молодом ледке, но возражать московскому воеводе не посмел. Уж больно наряден был московский гость, грозен да и говорил так уверенно, что за ним, и без упоминания царского имени, чувствовалось, стоит сила державная. Какой здесь спор! Потянулись монахи, тряся рясами, к крепостным стенам. Лица унылы, однако взялись за работу.
Стучали топоры, визжали пилы, и, меся грязь, черниговский люд вгрызался в землю, отрывая обрушившийся, запущенный крепостной ров. Басманов сомнения, смущавшие от Москвы, отбросил и поспевал повсюду. То на стене его видели, где он указывал, как новые плахи класть, то во рву обнаруживался и крепким словом подгонял мужиков, то скакал к раскатам, и уже и там раздавался его голос. Местный воевода не знал, как за ним и поспевать. Охал только: «Ох, батюшка, да ох, батюшка!.. Куда поспешать так? Успеется!» Но Басманов цыкнул на него, и тот, присмирев, уже молча, с мученической улыбкой семенил за ним, удивляясь безмерно московской прыти. «Вот они, — думал, — царские-то любимцы какие. Трудная жизнь. За царскую-то любовь плата большая. Не приведи, господь, и помилуй».
Видя, что от такого помощника проку нет, Басманов подступил к воеводе и сказал, глядя в упор круглыми и яростными глазами:
— Вот что, воевода…
Тот, вымотавшись в непривычной гонке, еле на ногах стоял, но всем лицом ловил Басмановы слова.
— Здесь нам двоим делать нечего. Поезжай-ка ты окрест, по малым крепостцам, и гони сюда царским словом всех, какие там ни есть, стрельцов и дворян.
— Батюшка! — всплеснул руками воевода. — Да сумею ли я?
Басманов взял воеводу за грудки, тряхнул так, что у того зубы щелкнули и голова замоталась, сказал:
— Сумеешь. А не сумеешь — царский тебе строгий суд! Воевода от рождения ничего страшнее не слышал. У него челюсть отвалилась, но он придержал ее рукой, сел в возок.
Вслед ему Басманов крикнул:
— В два дня обернись, да гляди мне! — Кулаком погрозил.
Два дня Басманов и на час на лавку не прилег и другим не дал. А стрельцы, не говоря уж о городском люде, валились мешками там же, где и работали, но он — нет. По ночам велел костры палить, водой отливать тех, кто на ногах не стоял. И все гнал и гнал:
— Быстрей, быстрей!
Ругатель был, распалялся, лицо
Костры полыхали во рву и у стен; люди, замерзая, жались к огню. Но Басманов и от костров иных, больно задерживающихся у жаркого пламени, отгонял. Кричал свое:
— Быстрей, быстрей!
Многие сомневаться стали: «Пошто такая гонка?»
— Вор придет, — отвечал на то Басманов, — увидите. За добрыми стенами-то способнее будет, стены-то оборонять.
И люд с тем соглашался.
К исходу второго дня Басманов кое-как добрался на плохих ногах до воеводского дома. Ему подали миску с лапшой. Он поглядел тупо, взял ложку. Голова сама собой клонилась, ныряла к миске, но Басманов упрямо вздергивал ее, тянулся ложкой. Жирная обжигающая лапша все же взбадривала, горячая волна разливалась по саднящему телу. Наконец он положил ложку, поднял красное, вареное от усталости лицо.
В дверях стоял местный воевода.
— А-а-а… — протянул, еле-еле ворочая языком, Басманов, — обернулся-таки. Ну, показывай, кого привел.
Воевода, весь забросанный ошметьями грязи и, видно, смирившийся со своей незадавшейся долей, ни слова не ответив, повел Басманова на крыльцо. Басманов шел, спотыкаясь о пороги.
— Кто такие пороги, — выругался, — нагородил?
Воевода только взглянул на него.
На площади под непрекращающимся снегом с дождем стояло с полтысячи казаков да мужиков еще столько же, набранных в спешке воеводой по деревням. Ближе к крыльцу на конях и на телегах — понял Басманов по оружию — дворянства сотня. И даже усталость с него слетела, как ежели бы он чарку водки хватил двойной крепости. Изумленно повернулся к стоявшему поникше воеводе.
— Ну, — вскричал радостно, — порадел ты, порадел! Ах, молодца! — обхватил воеводу за плечи и, заглядывая в лицо, в другой раз вскричал: — Молодца!
Притиснул к груди. Одушевился безмерно и крепость разом обрел.
Однако вот одушевления и крепости в эти дни Москве недоставало. Нахохленной стояла белокаменная — сумно на улицах, пустынно на площадях. Над городом волоклись рваные тучи, кропили землю холодной моросью. Воронье и то приуныло. По утрам с хриплыми криками слетало с бесчисленных кремлевских церквей, взбрасывалось к низкому небу черным скопом и уходило за Москву-реку. По вечерам возвращалось тем же порядком. Казалось, палку кинь — и зашибешь одним разом с полдюжины длинноклювых. Но да кому палку ту хотелось поднимать? Садилось воронье на кресты, на древние башни и, поорав по-пустому на голодное брюхо, замолкало до утра.
Думный дворянин Игнатий Татищев, заступивший место печатника, как ушел в тень знаменитый дьяк Щелкалов, сидя в приказе у жарко пылавшей печи, покряхтел, пошелестел лежащими перед ним бумагами и надумал войти к царю с предложением.
В палате было сумрачно. Оконца едва пропускали тусклый свет. Игнатий крикнул, чтобы принесли свечи. Свечи принесли в тяжелом медном шандале, поставили на стол.
— Ступай, — ворчливо сказал Игнатий гнувшемуся приказному. Пожевал губами. Свечи, разгораясь, тянули желтые языки пламени. Печатник уставился неподвижными глазами на трепетные огоньки и надолго задумался.