Борисов-Мусатов
Шрифт:
На Кавказе поселились с Россинским поначалу в Кисловодске, некоторое время пробыли в компании интереснейшей: тут и супруги Ярошенки, и Аполлинарий Васнецов, и суровый народник Михайловский, и приехавший вскоре саратовец В.В.Коновалов, и Поликсена Соловьева— Allegro— поэтесса, сестра философа Вл. Соловьева, а ещё и художница, также прошедшая через Училище живописи (у И.Прянишникова и В.Поленова). Люди все милые необычайно, что отразилось в мусатовских письмах. И в тех же письмах — жалобы на «отсталость» и «ретроградность» Н.Ярошенко во взглядах на искусство. Но тут иначе и быть не могло — для таких, как Борисов-Мусатов: чем мог поразить его новым старый передвижник?
По воспоминаниям, живописью занимался Борисов-Мусатов на Кавказе мало. Слишком там все ярко, непривычно для равнинного художника. Но вот увидел какую-то чахлую берёзку среди камней, что-то в ней родственное, своё почуялось среди роскоши южной — тут же и рисовать принялся.
Затем отправились дальше.
Кого же не поразит Кавказ, когда едешь по Военно-Грузинской дороге под нависающими скалами, мимо кипящего стремительного Терека, «сияющего, как грань алмаза», Казбека, мимо снеговых вершин в небеснейшей синеве, мимо «замка Тамары»… Замок тот столь крепко засел в памяти, что через три года запечатленным оказался кистью художника, — а срок немалый… Потрясение степного обитателя, для которого прежде и малый холм горою был, вылилось в письме, — как всегда, будущей невесте: «Если кто захочет искать золотое руно, то пусть его ищет по берегам бешеного Терека и Арагвы. Там лежит оно при каждом завороте Дарьяла, при каждом изгибе Арагвы. Там на каждой версте сказки и сны становились действительностью, я же никогда не обладал фантазией, дающей подобное. Там, сидя на камне средь бешеных волн, я замирал в благоговейном восторге и ужасе, как древний еврей перед грозным Иеговой, и чуть было не бросил свою палитру в Терек. Мне показалось, что нечего и думать передать хотя бы одно такое чудное мгновение, каких тут бывают тысячи и из которых ни одно я не видал ещё на чьем-либо холсте»66.
Всё о том же пока печаль: как поймать и выразить хотя бы одно мгновение из тысячи неповторимых? И отчаяние от невозможности (или неспособности?) совершить подобное. Может быть, тут ещё более утвердилась в нём решимость: ехать во Францию, чтобы не понаслышке и не по случайным работам освоить добытое импрессионистами.
Но в горах не только о неуловимости мгновений думает человек, — ещё более они заставляют ощущать вечность, ибо и сами предстают воплощением вечности. Moжет быть, острее других это чувство выразил И.С.Тургенев в одном из стихотворений своих в прозе — «Разговор»:
«Вершины Альп… Целая цепь крутых уступов… Самая сердцевина гор.
Над горами бледно-зеленое, светлое, немое небо. Сильный, жестокий мороз; твердый искристый снег; из-под снегу торчат суровые глыбы обледенелых, обветренных скал.
Две громады, два великана вздымаются по обеим сторонам небосклона: Юнгфрау и Финстерааргорн.
И говорит Юнгфрау соседу:
— Что скажешь нового? Тебе видней. Что там внизу?
Проходит несколько тысяч лет: одна минута, И грохочет в ответ Финстерааргорн:
— Сплошные облака застилают землю… Погоди!
Проходят еще тысячелетия: одна минута.
— Ну, а теперь? — спрашивает Юнгфрау.
— Теперь вижу; там внизу все то же: пестро, мелко. Воды синеют; чернеют леса; сереют груды скученных камней. Около них всё ещё копошатся козявки, знаешь, те двуножки, что ещё ни разу не могли осквернить ни тебя, ни меня.
— Люди?
— Да; люди.
Проходят тысячи лет: одна минута.
— Ну — а теперь? — спрашивает Юнгфрау.
— Как будто меньше видать козявок, —
Прошли ещё тысячи лет: одна минута.
— Что ты видишь? — говорит Юнгфрау.
— Около нас, вблизи, словно прочистилось, — отвечает Финстерааргорн, — ну, а там, вдали, по долинам есть ещё пятна и шевелится что-то.
— А теперь? — спрашивает Юнгфрау, спустя другие тысячи лет — одну минуту.
— Теперь хорошо, — отвечает Финстерааргорн, — опрятно стало везде, бело совсем, куда ни глянь… Везде наш снег, ровный снег и лед. Застыло всё. Хорошо теперь, спокойно.
— Хорошо, — промолвила Юнгфрау. — Однако довольно мы с тобой поболтали, старик. Пора вздремнуть.
— Пора.
Спят громадные горы; спит зеленое, светлое небо над навсегда замолкшей землей»67.
Это или что иное ощущал Борисов-Мусатов, пробираясь узкой дорогою между горных круч, но Кавказ запал в его душу надолго, С особенной ясностью оживились в нём воспоминания о Кавказе в сутолоке пестрой парижской жизни: по контрасту мимолетной суеты с вечным спокойствием почти космического равнодушия к человеческой малости, что отразилось в снеговом сиянии гор. Недаром же через три года писал художник из Парижа: «Хотел бы снова я побродить по скалам, побыть в деревушке, где и помину нет о сутолоке, подышать прозрачными голубыми далями, щуриться и раскрыть глаза на блистающие горные снега, дать сердцу замереть при взгляде на долины внизу, — я так давно не видел этого серебристого. солнечного света, рассыпанного по каменистой глуши»68.
И вот парадокс: не только по контрасту, но и по сходству вспомнился Кавказ в Париже: «В Париже… глаза разбегаются. Я испытал то же самое чувство на Кавказе и не мог что-либо там написать. Но теперь я прекрасно вижу все его характерные детали и, в то же время, весь его ансамбль. Мне кажется, что сейчас я мог бы многое рассказать о Кавказе»69.
Однажды он всё же не утерпел и где-то у подножия Казбека, сидя свесив ноги над пропастью, написал горы, погруженные в небо, «причём небо было взято им во всю силу своей синевы»70. Как же Борисову-Мусатову без синевы?
После некоторого сидения в Боржоми (обезденежел и ждал перевода) путь художника продолжен был к морю, в Батум. «Батум в художественном отношении имеет массу интересного. Бульвар очень жидок, но зато очень хорош плоский берег, идущий вдоль него с широкой далью моря. Самая же большая масса материала — это есть гавань. Широкая бухта с кораблями всех наций и типов, деятельная работа, типы людей до того различные, что ни за что не представишь себя в русском городе. Всё это на фоне моря и гор. И всё обладает удивительной красочностью»71— так пишет он Россинскому, с которым перед тем расстался. Что может привлечь и взволновать живописца? Красочность — что же ещё!
За Батумом следует Крым — несколько дней морского плавания.
Живописец до мозга костей сказывается здесь в каждом его наблюдении. Сколькие до него пытались передать словами свое ощущение от моря, но лишь живописец мог выразить его так: «Передо мною стояла высокая стена ярко-бирюзового цвета. Внизу она была покрыта жилками, которые серебрились и переливались на солнце. То было море. Верхним краем своим оно упиралось в светлое небо. Нижним ласкалось к белым, ярко-белым на солнце домам божественной Алупки»72. Красочность, цвет — ничто, кроме цвета, кажется, не волнует его.