Боснийская спираль (Они всегда возвращаются)
Шрифт:
Старик снова поднялся с кресла и прошелся по комнате.
— В настоящее время судья Карцон, сам того не зная, представляет для нас немалую ценность. Как обычно, он не пытается копать слишком глубоко, и поэтому мы сливаем ему нужные данные, особо не рискуя вскрытием наших источников. С другой стороны, информация немедленно попадает в прессу, и поднимающийся шум в какой-то мере затрудняет жизнь террористам. Так или иначе, мы заинтересованы в том, чтобы Мигель Карцон играл роль непримиримого борца с международным терроризмом как можно дольше. Наши враги, ясное дело, заинтересованы в обратном. Судья отнюдь не дурак. Он понимает, что его нынешние противники имеют совсем другие возможности, чем были у немощного
Берл улыбнулся.
— Да-да… — кивнул Мудрец. — Я же предупреждал вас, что глубина анализа никогда не была сильной стороной уважаемого судьи. Так или иначе, нам приходится охранять его своими силами. Ваша задача связана именно с этим.
Берл облегченно вздохнул.
— Никаких проблем, Габриэль. Я прекрасно знаю Испанию и…
— Вы не дослушали, — перебил его старик. — Испания в данном случае ни при чем. Действительно, до последнего времени все попытки покушения на Карцона исходили оттуда и пресекались нами относительно легко. Видимо, поэтому на сей раз пригласили гастролеров. Что делает вашу задачу намного труднее. По понятным причинам, испанские источники тут бесполезны, так что, если убийцам удастся добраться до Мадрида, помешать им будет почти невозможно. Значит, надо действовать в начальной точке маршрута. Вам придется ехать в Боснию, Берл. Город Травник. Подробную ориентировку получите обычным путем.
Каган подошел к столику с напитками, плеснул себе виски, выпил залпом и снова налил. Берл встал, озадаченный. И это все? Общая лекция по истории вопроса? Но зачем? Только для того, чтобы подчеркнуть важность задания?
— Нет, Берл, — глухо сказал старик, не оборачиваясь. — Это не все. Садитесь. У меня будет к вам личная просьба. Дело в том, что я родом оттуда, из Травника.
— Не бойся, Габо, только не бойся… — шепчет ему Барух еле слышным, сдавленным от ужаса голосом. — Скоро все кончится, слава богу, недолго уже осталось…
Габриэль чуть заметно улыбается, одним уголком рта. Он ведь старший — Барух — кому же еще командовать, как не ему? Даже теперь, когда они стоят, связанные по трое — ни дать, ни взять, сказочные драконы: шесть ног, три головы… а рук вообще не видать, руки скручены за спинами. А может, и нету их уже вовсе, рук-то… трудно судить, занемели так, что не чувствует Габриэль собственных рук.
Так же, наверное, и смерть — просто онемеешь и все. Габриэль не боится смерти. Не то что он такой храбрец, нет… никогда особой храбростью не отличался. Вот братья, Барух и Горан, эти да: во всех проделках первые заводилы. С моста прыгнуть, или с горы съехать по самому крутому склону, или еще что… А Габо — нет. С раннего детства больше любил, сидя на месте, смотреть по сторонам, а не бегать с братьями как заведенный. Может, и трусил, кто ж теперь скажет? Так что уж сейчас-то точно — он должен был бы со страху помирать. Вон как Барух боится. И Горан тоже. Лица своего второго, среднего, брата Габо не видит, потому что связали их спинами. Барух-то стоит к нему боком, так что если голову повернуть, то видно… а вот с Гораном им друг друга, пожалуй, уже не увидать.
С одной стороны, жалко — Горан из них троих самый красивый, от девок никакого отбоя… А с другой, оно еще и лучше, потому что никакой он уже не красавец, без зубов и с выбитым глазом. Спиною Габо чувствует, как дрожит Горан — мелко-мелко, иногда приостанавливаясь для глубокого, со всхлипом, вздоха. Во время вздоха дрожь прекращается, замирает, как будто свежий воздух, входя внутрь, хватает
Барух боится меньше. По разбитому лицу все равно ничего не разберешь, но вот голос его выдает — страшно Баруху. Так что это просто удивительно, отчего сам Габриэль настолько спокоен. Наверное, это у него страх онемел, вот что. Онемел, как руки, как весь он онемеет через несколько минут, или часов, или как там будет угодно господам ханджарам.
Ханджары… несколько месяцев назад никто и знать не знал, кто это такие. Многие даже слова такого не слышали. Габо-то слышал, вернее, читал. В книжках всяких, про историю. Ханджар — это такой мусульманский меч, меч-ятаган, расширяющийся ближе к концу. Вон он у них на лацкане: рука с мечом и, чуть пониже, свастика. Потому что это не просто исламская часть, а особая дивизия СС «Ханджар». А уж что такое СС, все знают, и спрашивать не надо.
— Мама… — шепчет Барух. — Мама… мамочка… мама…
Не надо бы об этом, Барух, не надо, брат. Ты ведь большой и храбрый, ты старший, тебе нельзя. Габриэль наклоняет голову и осторожно прикасается к братнему виску. Видишь, это я, Габо, самый младший, самый трусливый — мне всего-то восемнадцать, а я держусь. Так что не надо про маму, и про отца не надо, и про сестер. Габриэль чувствует, как что-то начинает трепетать у него в груди — узкое, острое и блестящее, как сербосек… шш-ш-ш… тише, не разрастайся, не надо. Он глубоко вздыхает и давит это опасное шевеление, загоняет его в привычную немоту, ближе к неподвижному, мертвому страху.
Сербосек — это такой нож, маленький, но очень острый. Этим ножом ханджары и усташи убивают людей. Рассекают горло одним движением… чик — и готово. Хорошая смерть, быстрая. Все мысли сразу немеют, и ничего не чувствуешь. Вот бы и нам так. Это ведь только такое название — «сербосек», но на самом-то деле убивают им не одних только сербов, но и нас, и цыган тоже — всех, кто без фески. Хотя сербов, конечно, чаще — просто потому, что их намного больше. Иногда ханджары привязывают сербосек к руке, чтобы не уставала. Говорят, в самом большом лагере, в Ясеноваце, даже соревнование устроили — кто больше зарежет. И будто бы победил тамошний священник; у него вышло целых тысяча шестьсот, даже немного больше. Это же сколько времени выходит, если, допустим, по пять секунд на человека…
Габриэль начинает считать, чтобы отвлечься. Нет, голова что-то не работает, онемела голова, и мысли онемели. Вот и хорошо, вот и правильно.
— Барух, — вдруг говорит Горан ясным голосом, так, что слышно даже сквозь выстрелы. — Барух, я хочу в туалет. Ты забрал мой горшок, Барух. Где мама?
Горан помутился рассудком, давно, примерно месяц тому назад, еще в Травнике. Впал в детство. Тогда ханджары придумали себе развлечение. Привязывали людей к тросу, на котором обычно спускают сено с горного луга, и стреляли по движущейся мишени. Горана привязали вместе с его четырехлетним сыном, Михасем, спина к спине. Михасю-то повезло, убили его… и, наверное, даже не один раз. А вот в Горана до самого низу ни одна пуля не попала, даже не оцарапало. Но рассудок свой он там оставил, на тросе. Да еще и избили смертным боем…
— Делай так, — отвечает Барух, всхлипывая. — Ты уже большой мальчик. А мама в лавке, работает. Не-е-е… — голос у Баруха срывается в какое-то жалобное блеяние, но он справляется, молодец. — Не-е-екогда… ей… тут… с тобой…
— Хочу писать… — ноет Горан.
Странно это, с Гораном. Ведь, если рассудок помутился, то это, считай, подарок: сразу перестаешь понимать, что тут вокруг происходит. Лучше этого только сербосек, быстрая смерть. Почему же он так дрожит, почему продолжает бояться? Непонятно. Видать, что-то, каким-то боком, все-таки…