Боснийская спираль (Они всегда возвращаются)
Шрифт:
Подходят два ханджара. За нами? Мы ведь теперь первые, с краю. Сердце вдруг прыгает в горло и запирает дыхание. Во рту сухо. Вот он, твой страх-то, Габо, здесь, никуда не делся. Габриэль сглатывает и закрывает глаза. Вот сейчас, сейчас… Нет, не сейчас. Ханджары выдергивают соседнюю тройку, старика Малера и братьев Алкалай. Старик Малер совсем слаб, мешком висит на своих веревках, ноги волочатся по земле. Ханджары вопят, бьют прикладами; пот льет ручьями из-под форменных кепи. Нелегко убить так много людей, особенно если патроны на учете. А немцы
Поначалу они убивали долго, тщательно; мучили, изгалялись. Отпиливали головы, резали по-всякому. Это даже не представить, что человек может сделать с другим человеком… а может, они и не люди вовсе, эти ханджары? А потом устали, потому что, во-первых, это все-таки работа, а во-вторых, от вида крови все устают, даже такие убийцы. Сначала пьянеют, а потом, как в похмелье, тошнит, видеть ее не могут. Устать-то они устали, но нас оставалось еще много — всех, и сербов, и цыган, и евреев. И тогда они согнали нас в лагеря, как этот, в Крушице, чтобы самим передохнуть, а потом продолжить.
Но тут оказалось, что отдохнуть не получится, потому что лагерь не может вместить больше, чем может, даже если набивать туда людей, как сельдь в бочку. А транспорты прибывают чуть ли не каждый день… Так что работать им все равно приходилось, не переставая, и они ужасно злились на нас из-за этого. Наверное, им бы очень хотелось, чтобы мы все вдруг разом исчезли… Нет, не все, не полностью, а так, чтобы время от времени можно было бы, не вставая, протянуть руку и кого-нибудь взять, чтобы помучить, убить или изнасиловать, когда возникнет на то настроение.
Но так не получалось, наоборот, транспорты все прибывали. Это просто удивительно, сколько, оказывается, людей в Боснии! Патронов ханджарам по-прежнему давали мало, так что они стали убивать большими деревянными молотками: просто клали людей на землю и лупили по голове. Это им тоже поначалу очень нравилось, но потом быстро надоело. Молотом, даже деревянным, работать вообще нелегко, даже по удобной наковальне, а тут — почти по самой земле… умучаешься махать.
Потом попробовали травить, но это тоже не пошло. Люди умирали, где ни попадя, в неположенных местах, а главные командиры требовали порядка. Главными командирами у них немцы, у ханджаров-то, хоть они и мусульмане, а немцы непонятно кто. В исламе главный командир — Аллах, но поскольку «Ханджар» — это все-таки дивизия СС, то есть кое-кто и пониже Аллаха. Или повыше — смотря как посмотреть. И эти кое-кто — немцы. А немцы любят порядок.
Наверное, немцы-то и придумали эти тройки. Двоих связывают спина к спине, а третьего — сбоку, тоже спиною. А потом стреляют два раза. Первой пулей можно убить сразу двоих — тех, что затылок к затылку. Ну а вторая — на того, что сбоку, тут уж ничего не поделаешь. Всего два патрона на троих. Такая вот немецкая экономия. Тут главное — первый выстрел аккуратно делать. Хотя на самом деле и это не обязательно. Потому что затем всю тройку целиком, не развязывая, сбрасывают в ров и
Старик Малер и братья Алкалай уже внизу, и похоронная бригада набрасывает на их тела тонкий слой земли. Сегодня хоронят цыгане: Йока, Симон и еще один, безымянный. Последняя тройка. Их похоронят уже сами ханджары. Таков порядок.
— Эй, погодите!.. Стойте, вы, свиньи!.. — кто-то светловолосый бежит со стороны лагеря, кричит, размахивает руками; карабин болтается сбоку… ханджар, кто же еще?
Все останавливаются — и палачи, и цыгане, и даже мы поворачиваем головы — те, кто может, конечно.
— Куртка! — кричит ханджар. — Вещи! Где мои вещи?! Мустафа, пес, убью!
Мустафа, посмеиваясь, кладет на землю свой карабин и достает сигареты.
— Что ты вопишь, Халил? — говорит он миролюбиво. — Нету у нас твоих вещей.
— А где?!
— Откуда мне знать — где? Небось уже в Бугойно… Ты, дурная башка, зачем свой тюк в фургоне оставил? Вот теперь и бегай, как пьяный кабан.
Ханджары дружно смеются. Теперь они даже становятся немного похожими на людей.
— Как же так? — растерянно произносит светловолосый. — У меня же там все… и куртка, и белье, и даже шапка…
— Ага! — назидательно произносит пожилой Мустафа. — Нечего было по женскому бараку шнырять. Всем ребятам тех двух вчерашних баб хватило, а тебе, понимаешь, еще захотелось!
Ханджары смеются еще громче. Нет, на людей они совсем не похожи.
— Ничего, не горюй! — Мустафа хлопает светловолосого по плечу. — Послезавтра фургон вернется. А пока что…
Он бросает на землю недокуренную сигарету и обводит нас прищуренным взглядом. На лице его еще подрагивает тень улыбки, остывает, испаряется, как пар с запотевшего зеркала.
— А куртку мы тебе сейчас достанем… — говорит Мустафа, оскаливает желтые зубы и смотрит прямо на нас… на Баруха?.. — Вот прямо сейчас и достанем.
Нет, Габо, не на Баруха. На тебя смотрит этот гнилозубый шакал, убийца, садист… даже не на тебя, а на твою куртку, вот на что. На куртку, мамой сшитую, на твою старую куртку, хорошую, теплую, удобную, как вся твоя прошлая жизнь, как вся твоя прошлая радость, как все-все твое прошлое, оставшееся где-то там, позади, в невозможной и недостижимой дали, за пропастью ада.
— Нет!.. Не отдам… — голос у Габриэля срывается. Привычное льдистое онемение в груди вдруг тает одним махом, расплескивается, вскипает горячим фонтаном слез. У тебя еще остались слезы, Габо?
— Габо, не надо, Габо… зачем?.. — испуганно шепчет Барух, толкает его виском в мокрую от слез щеку, но поздно… или не поздно, а просто все равно, потому что ханджар уже рядом, уже схватил их за веревку… Ров все ближе и ближе… Вот Симон кивает ему, опершись на лопату. Прощай, Симон.
— Хочу писать, — говорит Горан.