Божедомы
Шрифт:
— Или…
— Или еще что? Какое же еще хуже этого или может быть?
— Или… я, говорит…
Вдова замолчала.
— Да ну, говори, если пришла за тем, чтоб говорить! — громко крикнул Туберозов.
Вдова вздрогнула и быстро пролепетала:
— Или я, говорит, первого встречного человека убью и отделаю…
Туберозов плюнул, сел к окну и отвернулся; а старушка все торочит Наталье Николаевне о своих несчастиях с сыном.
— Конечно, — говорила она, — любя Варнашу, я указала ему, где зарыла кости, и он достал их и успокоился, но я теперь, матушка, сама как между двух разбойников распята. Одного зарою, другой мучит: «подай ему энтого». А дала отрыть, тот ночью приходит, стучится надо
— Не в монастырь, не в монастырь, вдова, а в сумасшедший дом справь своего сына! — отзывается сердитый отец Савелий, а женщины все пристают к нему: помоги, да помоги, отец протопоп.
— Отчитайте его, — говорит бедная просвирня.
— Иди, иди, бедняга, в дом свой. Не от чего его отчитывать.
Грустная вдова идет к отцу Захарии, и идет не одна, идет в сопровождении разболевшейся за нее душою Натальи Николавны.
Наталья Николавна, увидя ее, даже сделала мужу легкую пику, сказав, что то же самое, что может сделать отец протопоп, может сделать и отец Захария, как человек заведомо святой жизни. Отец протопоп не обратил на это никакого внимания, но гнев его все усиливается, и он вслед за женою и просвирнею сам идет к отцу Захарии, чтобы взятый врасплох старик не сделал какой-нибудь несообразности. Но только что отец протопоп поравнялся с окнами Бенефисова, как слышит голос Захарии, который решительно объявляет: «нет, нет, и не просите меня! Это дело такое, что требует самостоятельности. Да-с, это дело самостоятельности требует, а потому я без отца протопопа ничего не могу, да-с, я не могу-с, не могу».
Отец Савелий взошел в дом и, обратясь к плачущей просвирне, сказал:
— Жаль мне тебя, бедная, и очень мне жаль тебя. Не будет тебе в твоем дураке сыне ни друга, ни кормильца; но если всенепременно ты хочешь его отчитывать, — согласен попытаться, но не возгнушаешься ли ты мерой моей?
— Мне ли чем, в такой горести моей, отец протопоп, возгнушаться! — отвечала просвирня.
— Ну, так я теперь твою мысль одобряю: давай, будем его отчитывать. Ну, а если он не дастся, согласна ли ты его связать?
— Согласна, отец протопоп; согласна!
— Ну, так и еще раз, твою решимость одобряю и на веревку тебе дам.
— Так-с, — отвечала, кивая своею старушечьей головою, просвирня.
— А книг и свечей не нужно.
— Так-с, — опять кивала старуха.
— А купи ты две свежие метлы, только гляди, чтоб свежие, либо еще лучше — пару кнутьев хороших.
— Так-с, отец протопоп.
— Да вот отца Захарию еще со мною пригласи.
— Прошу вас, отец Захария.
— Да, либо еще лучше, чем его беспокоить, ты дьякона Ахиллу кликни.
— И его кликну, отец протопоп.
— А двери и окна запри.
— Двери запру.
— Вот я тогда и приду к тебе, да и отчитаю его.
— Так-с.
— Кнутом-то, понимаешь?
— Понимаю, отец протопоп.
— Ну, вот и все. Потому это в нем дух дурости, а сей из таковых, как твой сын, наилучше кнутами изгоняется.
— А, может быть, отец протопоп, повременить еще?
— Пожалуй, это твое дело, повремени, — отвечал отец Савелий, и бедная просвирня с тех пор все временила, все боялась напоминать Туберозову об отчитываньи. Но Туберозов помнил сам это дело и не раз говорил просвирне: ты напрасно, вдова, медлишь; ты мне поверь, что он сего не минет, нет, он сего не минет.
Да и ни Туберозов, и никто другой не могли забыть об Омнепотенском и его мертвеце, с которым он постоянно демонстрировал, которого у него несколько раз крала и хоронила его мать, но которого он снова доставал из земли и снова выставлял
— Это так глупо, что глупоте этого и меры нет; но отчего же это такая глупость так возможна? Отчего в этом, а не в другом роде начинают приходить глупости нашим дуракам? отчего у людей естественные науки, а у нас шкелет да лягушка? Наше ли это, родное, русское ли? Да, как будто есть в этом нечто наше, нечто родное, нечто русское, поражающее своею дикостью, своим цинизмом. И до каких это пределов самой пошлой непосредственности?
Отцу Савелью припоминается, как он семинарским студентом едет в гости, где ему сватали невесту. Мордовская тройка маленьких лошадок славно чешет бодрою и спорой рысцою; сват, пожилой поп, родной дядя Савелия, весело разговаривает с студентом, как вдруг из-за леса вспрыгнула серая тучка, всего в совиное крыло, и ринулся с ожесточением дождь, какого не знавал и сам Язон в Колхиде.
— Ух, теперь ручей вздует; ух, разольет его, так что трудно будет нам, брат Василий, и на гать попасть, — говорит сват мокрому ямщику.
— А ничего, бачка Егор, ничего, — отвечает ямщик, — мы трапим.
Песчаный пригорок; поднялись на него легко, — мокрый песок не осыпает колеса; потные лошадки вздрогнули и еще повеселели после свежего душа; солнышко выглянуло и на
хорошо знакомом месте озарило новую и совершенно незнакомую картину. Здесь, между вековыми лесами, была зыбучим желтым песком засыпанная лощина, некогда русло великой реки, ныне просто песчаная котловина, по которой тихо бежит мелководный ручей. На ручье была ветхая гатка, а за гаткою снова дорога, сначала песками, а после лесом. Теперь ничего этого не было: в полчаса масса упавшей с неба воды обратила всю лощину в сердито ревущую мутную реку.
— Мы не переедем, Василий, — говорит ямщику сват Туберозова.
— Нет, ничего, бачка, переедем, — отвечает, дергая вожжами и направляя в воду свою тройку, мужичонко.
— Ты не потрафишь на гать, и мы на ручье окунемся.
— Нет, как, бачка, не трапить, я траплю, — и с этим мужик перекрестился.
Лошади идут по колена, идут по голени, идут по самые брюха — и вдруг все нырнуло, и только замелькала верхушка дуги, да прядут над водою конские уши.
Василий не тратил на гатку, но привычные ко всяким невзгодам лошадки, слава Богу, кое-как перебились через мутный поток и стали об-он-пол.
И ямщик, и седоки были в полном недоумении, как это все случилось: как их занесло в беду и как из нее вынесло. Никто никого не винил, никто не думал ни с кого взыскивать, но ямщик, прежде чем произнесть хоть одно слово, переехавши, приподнялся с облучка, достал из под себя сверток в тряпице, вывернул из этой тряпицы грубую деревянную куколку, положил ее на тележную грядку и, придерживая левою рукою за головку, правою начал бить ее волжанковым кнутовищем. Сухой звук ударов сухой волжанковой палочки по спине сухой же деревянной куклы звонко раздавался над водою, а ямщик все сечет и сечет свою куклу, но наконец устал он этим заниматься или ему это надоело, только он взял кнутовище подмышку, а куклу ткнул снова в тряпицу, снова же бросил ее под себя и снова поехал, как бы сделавши дело, до совершения которого нельзя было продолжать дороги.