Божедомы
Шрифт:
Вся действующая ложь земли предчувствует это и сугубо волнуется и мятется. Она чувствует, что народился тот, который «болий ея» и будет господином дому. Подобны лукавым рабам, ожидающим близкое возвращение домовладыки, люди лжи, помня все злобы свои, не ждут себе пощады. Но помысел о покаянии им чужд, и вот они, таясь друг от друга, преуспевают лишь в хищении и более не верят ни во что. Они уж видят день своей погибели. Дух Руси скоро свершит завет свой: скоро правда жизни воссияет и враги ее расточатся.
Но если все это предвидит и предчувствует Термосёсов, —
Да; но душа его, как заглушенная волчцом лядина, не в силах произрасти ни одного стебля от доброго семени.
Но зачем же он говорит, зачем проповедует и поучает тайнам, которые ему удобнее сохранить тайнами, чтобы не призывать новых участников к разделу последней добычи?
В этих его действиях нет истины, как нет истины в нем самом, но, сея семена лукавства, он творит похоть своего злочинения. Чего нельзя взять и унесть, то он сокрушает и портит. Он дорасхищает добро домовладыки, и в том его истина, в том его солидарность со всеми, их же число легион, а имя их тати.
Но вот он снова у дела: колыхнулась дверь из спальни, где умывалась Бизюкина; на пороге показалась полоса юбки ее яркоцветного платья, и Термосёсов быстро поднял с пола свой потупленный взор, встрепенулся и опять смотрит козырем.
Он как старая, некогда парадная кляча, заслышав трубу, не может пастись на пажити, его тянет парадировать в обычных маршах и атаках.
VII
При входе Бизюкиной в гостиную Термосёсов приветливо улыбнулся ей и проговорил:
— Ну что?
— Ничего, — отвечала слегка сконфуженная Данка.
— Ну, цып-цып сюда! — поманил ее, протягивая встречу ей свои руки, Термосёсов.
Бизюкина еще более смутилась, но одолела себя и сделала шаг в сторону Термосёсова.
— Ну, теперь рученьку дай, — попросил Термосёсов.
Данка, не глядя на него, протянула ему свою руку.
Термосёсов взял эту руку и, пощекотав ее снизу в ладонь указательным пальцем, сказал:
— Мылася еси, убелилася еси, очистилась еси… и вот теперь и славная барынька стала!
И он еще раз посильней поиграл пальцем под данкиной ладонью и потом выпустил ее и сказал:
— Ну, где же твои портреты?
Данка, которую не оставляло смущение, во все это время рассматривала давно ей знакомые вещи на ее письменном столике и при последнем вопросе Термосёсова быстро подняла голову и подала в свободной руке несколько фотографических карточек, вставленных в одинаковые бронзовые рамки.
— Вот они, — сказала она, подавая эти рамки Термосёсову.
— Прекрасно. — Теперь молоток и гвозди?
Данка сходила в свою спальню и принесла маленький стальной молоток и бумажку с гвоздями.
— Прекрасно! — сказал, поднимаясь, Термосёсов. — Давай же работать. Я думаю: здесь их, над этой стеной приколотить?
— Как вы хотите, — отвечала Данка.
— Да чего ты это все это время говоришь мне вы, когда я тебе говорю ты? Ведь это только горничные, находясь в связи с барчуками,
Данке это показалось так нестерпимо обидно, что она готова была заплакать.
— Говори мне ты, — сказал Термосёсов. — Ладно?
— Мне все равно, — прошептала она чуть слышно.
— Все все равно ей! Все равно ей, что где повесить, что как говорить! Ах ты смешная, — воскликнул он. — Все все равно не может быть. — Я вот здесь повешу твои портретики! — указал он на место над диваном.
— Хорошо, — отвечала хозяйка.
Термосёсов взлез на диван, вбил в стену гвоздик и повесил на него одну рамочку.
— Вот это тут будет! здесь середина, здесь и место государевой карточке. — Он посередине, а семейство вокруг, — хорошо?
— Да, — уронила Данка.
— Вот видишь! — продолжал он, развешивая картинки. — А тут государыня… А тут наследник… А здесь князья… Вот, вот так, вот так крестом… А это что такое? Да у тебя тут и министры?
— Да; тут, кажется, некоторые.
— Ну и их рядом под низок: Валуев первый. Так давай его первым и повесим. А это кто такой? Какой-то генерал!
— Зеленый, кажется…
— Зеленый? Ну давай Зеленого: я и не знаю такого. А это кто в очках? Должно быть, Горчаков, смекаю?
— Да.
— Россию отстоял… ну молодец, что отстоял, — давай его сюда повесим. А это кто?
— Подписано должно быть сзади.
— «Милютин», — прочитал на обороте Термосёсов и добавил от себя: — Не знаю.
— А это? — взял он вновь и прочитал: какой-то «Мельников», — не знаю тоже. А это… ба-ба-ба и Муравьев!..
Термосёсов поднял вровень с своим лицом карточку покойного Муравьева и пропел: Михаило Николаич, здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте!
— Вы знакомы были с ним? — спросила Бизюкина.
— Я?.. с ним? То есть лично, ты спрашиваешь, знаком ли? Нет; меня Бог миловал, — я не знаком; а наши кое-кто наслаждались его беседой.
— Ну и что же? — любопытствовала стоящая у дивана Данка.
— Хвалят, брат, и превозносят, — отвечал, вздохнув, Термосёсов. — Это второй Петр Пустынник, — он даже в христианство обращал.
— Скажите!
— Да… У нас одна была… так, девушка… Огонь была… чудесная женщина… Взяли ее вскоре после родов… она с дядей своим была в то время в браке, и дитя некрещеное держали, а он как с ней пошел беседовать. «Говорите, — говорит, — мне, родная, всё как попу на духу! Что хитрить! Будемте честными людьми: в Бога не верите, Государя не любите, Россией пренебрегаете?» — Та, брат, ему, как водилось тогда, честно на все это и ответила: не верю, говорит, в Бога, ну и про Царя тоже и про Россию. А он точно игумен скорбящий: «Ну а чем же, говорит, еще грешны?» Да все, матка, таким тоном и распытал и объявляет: «Вижу, говорит, я, что вы, однако, ни в чем сознательно не грешны. Поживите-ка, говорит, здесь немножечко; поживите! Вас там осилили, а здесь вы вздохните да пообдумайтесь: мы говорить с вами будем, авось вы и в Бога уверуете, и Государя возлюбите, и Россию чтить станете; а тогда и сынка окрестим». Так, брат, все и сделал, так женщину и отбил.