Божедомы
Шрифт:
Все это становилось неразгаданным иероглифом над пониманием Омнепотенского, но пониманию его Данка нынешний день как бы нарочно решилась давать самые неразгаданные задачи…
Едва только кончилось вешание штор, как из тяжелой кованой укладки, которая вчера сокрыла все лишние вещи, на свет божий полезли всякие другие лишние мелочи. На стенах снова разместились снятые картины и разместились в такой же тщательной и разумной группировке, в какой они не размещались даже до сих пор прежде. В группировке, в которой все-таки сказался в Данке и остаток прежнего вкуса, и даже покорность требованиям искусства в освещении. Вслед за картинами встал у камина роскошнейший экран; на самой доске камина поместились черные мраморные часы с звездным маятником; столы покрылись новыми, дорогими салфетками:
Омнепотенский, разумеется, не одобрял этого убранства. Он не одобрял его, конечно, не с той стороны, что это портит комнату, но не одобрял со стороны тех самых воззрений, которые вчерашний день были внушены ему самою же Данкою и потом усвоены им себе в течение целых двенадцати часов с такою прочностию, что он не мог от них отделаться ни на минуту. Поэтому, когда Данка велела снять чехлы со своей мебели и, начав передвигать диван в уголок против камина, потребовала в этом случае помощи самого Омнепотенского, он не мог более удержаться и сказал:
— К чему же все это делается?
— К тому, что так удобнее и красивее, — отвечала Данка и тотчас же потребовала, чтобы за диваном был поставлен вынесенный вчера маленький трельяж с зеленым плющом. Затем она с сосредоточеннейшим вниманием femme demi-monde [21] начала устроивать перед камином самый восхитительный уголок, из лучшей своей мягкой мебели. Здесь должна была быть ее causerie. [22] Прямо перед камином она поставила кушетку «au pied de ma femme» [23] и с удовольствием взглянула на тот подножный валик этой мебели, на котором должен был сесть он и опереться своей усталой головой на ее колени.
21
Дамы полусвета — Франц.
22
Буквально: беседа, болтовня — Франц.
23
У ног моей женщины — Франц.
Правда, что теперь еще лето, что теперь не топят каминов, но tant mieux et tant pis [24] (Данка теперь постоянно думала по-французски), теперь сады, леса, ущелья и горы. Теперь не имеет всей цены эта кушетка, но зато впереди, в длинные вечера ненастной осени как будет хорошо здесь, как прекрасно.
Данка в эти минуты забыла, что Термосёсов поучатель и что она не собиралась долго возиться с ним, а как влюбленная женщина, стоящая еще у преддверия храма своей любви, мечтала, что у этой любви не только есть своя весна, но будет и жгучее лето и в свою пору настанет и своя осень. Осень и бури!.. Вот и естественное освобождение. Его ушлют или он умрет… Что лучше: ушлют или умрет? Впрочем, среди жаркой, самой жаркой любви — и то, и другое прекрасно! К счастию Омнепотенского, он не видал, кому принадлежали данкины думы, и это в самом деле к счастию: быть забытым женщиною, которую, как бы то ни было, мы по-своему любим, это тяжело; но еще видеть, как эта же женщина заботится об другом, как она наверстывает в своих о нем попечениях небрежность, которую допускала в своих чувствах к предмету своей прежней любви… о, это несносно. Чтобы не видеть этого, Гейне, специалист в делах любовных, завещает:
24
Тем лучше и тем хуже — Франц.
Но Омнепотенский, как мы уже сказали, не чувствовал никаких терзаний, потому что не видал, что полтора часа тому назад происходило здесь у Данки с Термосёсовым, а Варнава того и не подозревал, чего не видел. Он просто был смущен несоответственностью поступков Бизюкиной ее принципам и недоумевал, а между тем Данка, окончив убранство своих комнат, вышла в свою спальню и через несколько минут предстала очам растерявшегося учителя в таком ослепительном блистании красоты и великолепия, в каком ее Омнепотенский не видал никогда. На Данке было совершенно модное платье из яркого поплина, в котором пестрели все семь цветов шотландской клетки. Платье это было не по сезону, и Данка, конечно, это понимала и знала, но зато она ни в чем не была так хороша, как в этом ярком пестром платье, обделанном кругом по лифу, подолу и по широкому разрезу армянского рукава широкою косою, сплетенной из алого атласа. На голове у Данки, причесанной со вкусом и с искусством, была черная кружевная звездочка, очень эффектно приколотая двумя большими шпильками из голубой матовой бусы.
Увидя теперь Данку, сомнительно, чтобы Термосёсов нашел удобным сказать о ней, что это только одна золотуха да мозоли, и только лишь один бестолковый Омнепотенский мог не заметить, насколько возвысились ее внешние достоинства… Он не сказал ей по этому поводу ни одного слова и в то время, когда она, выйдя в гостиную, стала перед зеркалом, чтобы оправиться, — заговорил с нею в совершенно неподходящем минорном тоне.
— А я, Дарья Николаевна, сегодня ужасно расстроен.
Дарья Николаевна внимательно смотрела в зеркало и наводила язычком слегка напомаженные розовою помадою губы и вовсе не обнаруживала никакого намерения отвечать Омнепотенскому.
— Вы помните, как третьего дня вы научили меня, чтобы я растолковал Данилке, что дождик идет по естественной причине?
— Ну-с, — вдруг отозвалась Данка.
— Так вот, я это растолковал, а из этого черт знает что вышло. Я вам говорю, до чего сильно это духовенство у нашего глупого народа, это просто невозможно представить. Данилка лучше это исполнил, чем даже мы предположить могли, потому вы знаете эту нашу мещанскую биржу.
Данка промолчала.
— Вот где мещане над рекою на берегу валяются, знаете, напротив туберозовского дома… Данилка там и завел об этом разговор, как вдруг отгадайте же вы, кто является…
— Очень мне нужно ломать голову, отгадывать? — презрительно отозвалася Данка и отправилась в свою спальню за коробочкой пудры. Только что она возвратилась назад и стала в прежней позиции с этим снарядом против зеркала, как Варнава продолжал.
— Является-с этот свинья Ахилла и, представьте вы, — за ухо Данилку и повел к Туберозову… Сделайте ваше одолжение, это в девятнадцатом столетии-с, в 1867 году за два дня до введения мировых судов?..
— Да; очень нужно мировому суду все эти ваши глупости!
— Да как же-с, нужно? И какие же это глупости, когда вы сами меня заставили все это сделать? Нет… вы, Дарья Николаевна… что-то я даже не знаю, как вам и сказать… Вы это шутите, смеетесь или просто говорите?
— Послушайте, — перебила его Бизюкина, — вы знаете, что я вам давно собиралась сказать: идите домой.
— Вы это серьезно говорите?
— Серьезно.
— Таки совершенно серьезно?
— Таки решительно, решительно серьезно.
Омнепотенский раскрыл рот и прошептал:
— Это уж из рук вон!
Он решительно не знал, как ему отнестись к этому неожиданному обороту, которое приняло дело. В первую минуту он видел в этом нарушение приятельских отношений, что кое-как еще можно было простить, и оскорбление его сана гражданского борца, чего простить невозможно; но через другое мгновение Варнава домыслился, что это, верно, что-нибудь такое, политическое, нужное для пользы дела, и спокойно ответил:
— Да, я пойду, только мне, признаться сказать, хотелось бы узнать, чем вы мне угрожали, и познакомиться…