Божедомы
Шрифт:
«Не видя ниоткуда ни сочувствия, ни защиты, причты потеряли веру в правду и милость своего начальства и влачат свои дни среди нищеты и нравственного унижения, запивая горе вином. Материальная обстановка их бедна и грязна, нравственная унизительна. Взяточничество до того проникло в административных деятелей духовенства, что благочинный не иначе может представить официальные отчеты в своем благочинии, как приложив к ним 10 руб. на имя секретаря, да столько же на имя канцелярии, которые, в свою очередь, он постарается стащить со старосты и причтов. Вот что встречает священник в своем ближайшем
— Да ну довольно, — перебил Туганов, принимая из рук дьякона газету. — Прошу вас заметить теперь, — сказал он, обратясь к Варнаве, — что это все взято не на выбор, а как рукой из мешка почти в одну почту достанешь. Веру режут, да уж почти и зарезали. Ведь вот уж тут я, земский человек, всего этого не желая, конечно, могу только сказать «дымом пахнет».
— Тургенев говорит: «всё дым». В России все дым — кнута и того сами не выдумали, — говорил, оглядываясь по сторонам, Омнепотснский.
— Да, — отвечал отдуваясь Туганов, — кнут-то, точно, позаимствовали, но зато отпуск крестьян на волю с землей сами изобрели.
Туберозов подумал: «А давно ли ты говорил, что ничего и решительно ничего мы в сокровищницу цивилизации не положили?»
— Но это не Россия сделала, — сказал Омнепотенский.
— А кто же-с?
— Государь.
— Государь? — Туганов понюхал табаку и тихо проговорил: — Государю принадлежит почин.
— Велел, и благородное дворянство не смело ослушаться.
— Да оно и не желало ослушаться.
— Все-таки это царская власть отняла крестьян.
— Однако Александр Благословенный целую жизнь мечтал освободить крестьян, да дело не шло. А покойный Николай Павлович еще круче хотел на это поналечь, да тоже не удавалось; а этот государь богоподобным Фебом согрел наши сердца и сделал дело, которое сколь Герцен ни порочь, а в истории цивилизации ему подобного не найдете.
— А вы Англию хвалите!
— Да-с, хвалю.
— Что же в ней лучше?
— Многое-с.
— Извольте сказать?
— Извольте, — отвечал, улыбнувшись, Туганов. — Суд их умнее и лучше.
— Даже и нового!
— Именно нового: у нас в суде водворяют «правду и милость», а суду достоит одна правда. У них вреднейшего чиновничества, этого высасывающего мозг земли класса, не существует в наших ужасающих размерах. Они серьезные люди и из сокращения штатов не позволят у себя под носом вываривать сок ращения, как у нас обделали это чиновники. У них свободная печать;
— Ну да, вы демократию осуждаете: она вам ненавистна, а мне Англия за это ненавистна.
— Еще раз нахожу неудобным рассуждать обо всем этом на пороге, но скажу вам, что вы не знаете, где растет и крепнет прочная демократия в Европе? Она в ненавистной вам Англии.
— В Англии! Демократия в Англии! — воскликнул Омнепотенский.
— Да вы знаете ли Англию?
— Знаю-с.
— Да полно, знаете ли?
— Знаю-с, и знаю, что все, что есть в ней хорошего, это ее отношения к женскому вопросу, — это то, что у них не короли, а королевы.
— Что тако-о-е? — переспросил, недоумевая, Туганов.
— В Англии хорошо, что у них не короли, а королевы. — Женский вопрос у них пойдет потому, что хоть уж существует это зло у них — монархия, так по крайней мере женщины — королевы, а не короли.
Туганов посмотрел на Омнепотенского молча и только теперь догадался, что учитель видел в нынешнем царствовании Виктории царство женщин в Альбионе. Через минуту это поняли Туберозов и Дарьянов, и последний из них не выдержал и громко рассмеялся. Все остальные были покойны. Никто не находил ничего нелепого в словах Варнавы, и лишь Ахилла и Захария были смущены и шептались. Ахилла добивался у Захарии: что это? Чему смеется Дарьянов, а Захария отвечал: «А я почем знаю?» Ахилла отнесся с вопросом к Термосёсову, но Термосёсов был так же несведущ, как Захария, и схитрил, что он будто не слыхал, что сказал Омнепотенский.
Туберозов вслух разрешил политическое заблуждение Варнавы.
Раздался всеобщий хохот, которым всякий над собой смеялся, думая, что он смеется над одним Варнавой. Бедный Варнава только свиристел:
— Да этак ничего… Этак ничего нельзя говорить… Я говорю, а вы все хохочете.
Туганов решился прекратить жалостное положение учителя и еще на минуту продолжил с ним свою беседу.
— Впрочем, я завидую демократам и жалею, что сам не могу им быть, — проговорил он. — На мой нос эта… извините… mesdames, — потная онуча очень скверно воняет, и мне неприятно обедать, когда я вижу за столом человека, у которого грязь за ногтями.
Термосёсов оглянулся на Данку и, увидев, что она смотрит на него, тихо подмигнул ей и погрозил ей пальцем.
— Мы с мужиком нынче соседи по имению. Мой союз с ним — союз естественный, нас соединяет Божие казначейство, — земля — наша единственная кормилица, за которую мы оба постоим и кроме которой не ищем подачек ни у каких милостивцев, а вы всё нас, соседей, хотите перессорить, — это, господа, скверно и… даже знаете… не честно.
При этом Туганов протянул Омнепотенскому руку и сказал:
— Честь имею вам откланяться.
Омнепотенский подал свою руку предводителю, но, надеясь в последнюю минуту все-таки кое-как хоть немножко оправиться, торопливо проговорил:
— Мы сходились с народом, чтоб обратиться к естественной жизни.
— Но самая естественная форма жизни — это жизнь животных; это… — Туганов показал рукою на стоящий у подъезда экипаж и добавил, — это жизнь вон этих лошадей, а их, видите, запрягают возить дворянина. Что этого возмутительнее!
— И еще дорогою будут кнутом наяривать, чтоб шибче, — заметил дьякон.