Божедомы
Шрифт:
— Ну, какое сравнение? В столице…
— Да-с, но ведь нужно же кому-нибудь, однако, и сюда-то заезжать. Что ж ведь мы всё пишем да рассматриваем, а все, все и держимся одного Петербурга. Конечно, нам-то там хорошо, ну а здесь-то три столетия все и будет так стоять.
— Немногие так рассуждают, — отвечала Тиманова, усаживая гостя на почетное место.
— Нет-с, нынче уж довольно многие так думают.
— Ну, у нас вы первый. Я говорю дочерям вчера, когда мы пришли домой… я говорю, вот, Дуняша, молодой человек… похоже это на тех молодых людей, какие бывают
— Ну, да ведь вы меня еще совсем почти не знаете, — отвечал с застенчивостью Термосёсов.
— Ну да ведь есть же какая-нибудь опытность, своя опытность — я уж пожила.
— Да, но вы не относитесь враждебно к молодежи.
— К молодежи? Боже меня спаси: молодежь — наша надежда.
— Дайте мне вашу руку. — На молодежь подлецы клевещут, — сказал он.
— Пусть себе их сколько угодно клевещут. Я знаю, что мне с молодым человеком всегда весело. Я говорю вчера дочерям, когда мы пришли: Дуня, Саша, заметили вы время, как мы прошли от Порохонцевой с господином Термосёсовым? — Они говорят: «ах, мама, нам прескучно было с этим дьяконом», — а я говорю: а я просто минуты не заметила с господином Термосёсовым. — Дуня говорит: «я вам завидую, мамаша», а я говорю: подожди, мой друг, ты еще молода, чтобы с тобой говорить господину Термосёсову, потому что у вас, право… все такое высокое.
— Что вы это! — остановил ее Термосёсов, — а я напротив, я вашу дочь… Это старшая Дуня?
— Нет младшая, старшая Саша.
— Это которая на вас похожа — Саша?
— Да. Находят некоторые, что она имеет со мною сходство. Саша простая девочка, еще ребенок.
— Ну нет-с, я с вами в этом не согласен. Это не простая девочка… это лицо… Помилуйте: это не ребенок смотрит. Я вам признаюсь — я ужасно люблю хорошие лица.
Термосёсов чувствовал, что уж он врет очень не в меру и может таким образом провраться, что она грехоподобная гадость, и сейчас же поправился:
— То есть я говорю, что люблю не этакие… знаете, есть красивые лица, да ничего они не выражают: бело, да красно, да румяно. Очи небесные, да брови дугою, да наконец… — он оглянулся кругом. — Ваших дочерей здесь нет?
— Нет. Они еще… не… не одеты, но не думайте, что они спят, — подхватила она, — я их веду очень просто… Они у меня теперь хозяйничают.
— Да это и всего лучше, я вам скажу, — и Термосёсов, принагнувшись немного к почтмейстерше, добавил:
— Знаете, что такое красота? — Красота у нас вПетербурге… по десяти рублей продается.
— Да, красота, — заговорила <Тиманова>, потупляя глаза и теребя между пальцами кисточку гарусной салфетки. — Красота без строгих правил нравственности — это приманка без удочки. Ходит окунек по водице, увидал червяка — хап, хватил его и пошел прочь.
— И пошел прочь, — подтвердил Термосёсов.
— И поминай как звали, — вздохнув, докончила почтмейстерша.
— И поминай как звали, — опять закрепил Термосёсов. — Я скажу вам, я сегодня немножко вставши расфантазировался по этому случаю и написал письмецо в Петербург. Там у меня есть один приятель. Мы с ним делимся нашими соображениями… Дельный парень
— Что редкость в наше время, — сказала почтмейстерша.
— Большая даже-с редкость. Я ему написал, извините меня… Да, это, впрочем, для вас все равно. Я написал, как мне представилось все здешнее общество и, простите, упомянул о вас и о вашей дочери… Так, знаете… немножко, вскользь, но ему приятно это и с пользой… Он литератор, и когда мы расставались, он все приставал ко мне: «Портретов, Андрей! Ради бога, портретов!», — но где вы с кого напишите портрет? Разве карикатуру, другое дело; но наконец… Я так и написал: «Наконец, братец, встретилось и исключение: вот тебе и портреты!» Луч в темном царстве, как говорил Добролюбов. Что ж! Ошибусь или не ошибусь, но во всяком случае и увлекаться не только приятно; но даже и полезно. А то замрёшь.
— Нет, мосьё Термосёсов, я, конечно, могу вас только благодарить за вашу любезность и внимание, которое мы ничем не заслужили. Но вместе с тем все-таки могу вас уверить, что в нас, в нашем семействе… в моих дочерях и во мне вы не ошибетесь.
— Уверен, уверен-с, — отвечал Термосёсов.
Почтмейстерша продолжала разбирать пальцами бахромочку и, как бы собираясь сказать что-то очень веское, улыбалась, глядя на салфетку.
Термосёсов впился в нее острым, проницательным взглядом и, не сводя с нее глаз, сказал:
— Я очень глупо доверчив — это глупо, но я уж такой человек; но на этот раз моя доверчивость больше основана на разуме и на влечении сердца. Я вот вам доверяю, не знаю почему? Но вот так, к вам душа моя лежит, словно я вот чувствую, что вы хорошо ко мне относитесь. Что вы, как мать, жалея меня на чужбине, спасли бы меня от всякой беды, предупредили бы от всякого зла.
— Можете ли вы в этом и сомневаться?
— Да, я так и думал.
— И вы не ошиблись.
— Да?
— Да.
Почтмейстерша встала, шепнула Термосёсову «посидите» и вышла.
Оставшись один, Термосёсов встал, подошел к окну и, надув свою губу, задумал: «О, да подлец же какой эта баба: на благодарность жива. С нею надо камня из-за пазухи не выпускать!»
XI
Оставив Термосёсова, почтмейстерша прямо прошла коридором в контору и, вызвав к себе мужа, сказала тоном, не допускающим возражения:
— Что здесь отправил новый чиновник?
— Да ведь я тебе уже отдал письмо нового судьи, — отвечал почтмейстер.
— Не судья, а что Термосёсов подавал?
Почтмейстер вернулся к столу, где лежало письмо и книга, поданные Термосёсовым, и подал обе эти вещи жене…
— Книгу посылайте, — сказала, прочитав адрес, почтмейстерша, а с письмом скорым шагом ушла в свою комнату. Здесь она быстро распечатала известное нам письмо Термосёсова к его товарищу Готовцеву, прочитала его с несомненным удовольствием и, отослав с девушкой назад к мужу, вынула из своего туалета другое знакомое нам письмо — письмо судьи Борноволокова. С этим она возвратилась в гостиную к Термосёсову.