Брат Томас
Шрифт:
Через двор, припорошенная снегом, поднималась стена другого крыла бывшего аббатства. На втором этаже в белой пелене снега мягко светились несколько окон, хотя большая часть детей в это время находилась внизу.
Окно напротив светилось ярче остальных. Чем дольше я на него смотрел, тем сильнее оно меня притягивало, словно подавало сигнал бедствия.
Фигура появилась в окне, темный силуэт, без единой черты лица, будто бодэч, но точно не один из них.
Юстина опустила руку на кровать.
Но взгляд
— Хорошо, — прошептал я, отворачиваясь от окна, — хорошо, — но больше ничего не сказал.
Не решился продолжить, потому что на языке вертелось имя, которое мне так хотелось произнести.
Девочка закрыла глаза. Ее губы разошлись, она задышала так, будто заснула, совершенно выбившись из сил.
Я вернулся к открытой двери, но из комнаты не вышел.
Царившая в комнате тишина исчезла, ветер за окном вновь принялся ругаться на разные голоса, пусть и приглушенные стеклом.
Если я правильно понял то, что произошло, мне указали, где следует искать причину, вызвавшую появление здесь бодэчей. Час насилия приближался, возможно, время у меня еще было, но точно приближался, и долг звал меня в другое место.
Однако я стоял в комнате тридцать два, пока полностью не исчез запах шампуня с персиковым ароматом, и смог выйти из нее, лишь когда определенные воспоминания ослабили мертвую хватку, которой держали меня.
Глава 20
Комната четырнадцать находилась напротив комнаты тридцать два по другую сторону внутреннего двора, в северном коридоре. К двери под табличкой с номером комнаты крепилась только одна табличка с именем: «ДЖЕЙКОБ».
Торшер рядом с креслом, лампа на прикроватном столике, флуоресцентные лампы под потолком не пускали серый свет дня дальше подоконника.
Поскольку в комнате четырнадцать стояла только одна кровать, здесь нашлось место и для дубового письменного стола, за которым и сидел Джейкоб.
Пару раз я его видел, но мы еще не познакомились.
— Можно войти? — спросил я.
Он не ответил «да», но и не сказал «нет», вот я и истолковал его молчание как согласие. Сел по другую сторону стола.
Джейкоб — один из немногих взрослых, оставшихся в школе. Ему лет двадцать пять.
Я не знал названия заболевания, с которым он родился, но, вероятно, дело было в хромосомной аномалии.
Ростом примерно в пять футов, с маленькой головой, покатым лбом, низко посаженными ушами и тяжелыми, одутловатыми чертами лица, он напоминал больных синдромом Дауна.
Но переносица не была плоской, что является одним из характерных признаков этой болезни, а у глаз отсутствовали внутренние кожные складки, прикрывающие медиальный угол глазной щели и придающие глазам больных синдромом Дауна азиатский разрез.
И он не улыбнулся, как это
Асимметричность головы также свидетельствовала о том, что болезнь у него другая. Левая половина черепа значительно превосходила в размерах правую, словно кости там были толще. Левый глаз находился выше правого, левая половина челюсти выступала больше правой, левый висок был выпуклым, а правый — очень уж вогнутым.
Плотный, с массивными плечами и толстой шеей, он наклонился над столом, поглощенный своим занятием. Язык, толще нормального, не вываливался изо рта, но в тот момент он закусил кончик зубами.
На столе лежали два больших альбома для рисования. Один — закрытый, а во втором Джейкоб рисовал, положив его на наклонную подставку. Карандаши он брал из пенала, в котором они располагались в идеальном порядке, разной толщины и твердости.
В этот момент он заканчивал портрет удивительно красивой женщины. Чуть повернувшись, она смотрела куда-то за левое плечо художника.
Само собой, я подумал о горбуне из Нотр-Дам: Квазимодо, его трагическая надежда, его невостребованная любовь.
— Вы очень талантливы, — я говорил чистую правду.
Он не ответил.
Широкие, короткие пальцы на удивление ловко и точно управлялись с карандашами.
— Меня зовут Одд Томас.
Он убрал язык в рот, заложил за щеку. Сомкнул губы.
— Я живу в гостевом крыле аббатства.
Оглядев комнату, я увидел, что по стенам развешаны дюжина взятых в рамку портретов этой женщины. Тут она улыбалась, там смеялась, но в основном выглядела задумчивой, серьезной.
На одном, наверное самом лучшем портрете, где Джейкоб изобразил ее анфас, глаза блестели, а щеки повлажнели от слез. А вот мелодраматическое искажение черт лица отсутствовало: зритель видел, что сердечная боль велика, но женщине удается успешно скрывать большую ее часть.
Так тонко переданное эмоциональное состояние указывало на то, что моя похвала, мягко говоря, неадекватна. На таком уровне передавать чувства мог только гений.
— Кто она? — спросил я.
— Ты уплывешь, когда придет тьма? — Он лишь слегка запинался. Толстый язык ему не мешал.
— Я не понимаю, о чем вы, Джейкоб.
Стесняясь взглянуть на меня, он продолжал рисовать. Ответил после паузы:
— В некоторые дни я видел океан, но не в тот день.
— Какой день, Джейкоб?
— День, когда они пришли и зазвонил колокол.
Он, безусловно, пытался мне что-то сказать, но уловить смысл мне пока не удавалось.
— Джейкоб только боится, что поплывет не в ту сторону, когда придет темнота.
Из пенала он взял новый карандаш.
— Джейкоб должен плыть туда, где звонил колокол.