Брехт
Шрифт:
22 октября 1948 года. Пасмурное утро. Поезд «Прага—Берлин». В вагоне у окна человек в серой мятой куртке. Курит длинную темную сигару, неотрывно глядит в окно. Серая кепчонка низко надвинута, козырек почти лег на очки.
Лес, потемневшая зелень кустарников, желтая, мутно-багровая и ярко-красная листва деревьев и рядом серая щетина уже голых ветвей. На станциях меньше разрушений, чем он ожидал. Вот совсем целое, даже свежепокрашенное здание, над ним красный флаг. На дороге грузовики. Невредимые дома рядом с разрушенными. Снова станция. На фасаде большой портрет Сталина в мундире с золотыми погонами. Разрушенное депо. Буро-черные трупы паровозов. Белесые цементные бараки. Между ними на
Он глядит в окно, посасывает сигару. Предупредительно жмется к раме, пропуская идущих по вагону. Проходят русские офицеры в коричневых мундирах с золочеными погонами. Когда перед самой войной он был в Москве, форма Красной Армии была проще, скромнее. Проходят и штатские. Но кажется, вовсе нет женщин, одни лишь мужчины. Слышна немецкая, чешская, английская речь. Некоторые оглядываются. Удивленно или подозрительно смотрят на его заношенную серую куртку, круглые старомодные очки в дешевой оправе и пахучую сигару.
Его окликают из купе:
— Брехт, ты приготовил речь? Ведь встречать будут.
За круглыми очками на мгновение лукавый мальчишеский блеск.
— Но я ведь никого не просил встречать и никому не обещал, что приеду на этот вокзал.
Он выходит из поезда, не доезжая до города, в поселке Лихтерфельде.
Шофер такси в зябкой лиловатой куртке, перешитой из солдатского френча, и в егерской фуражке. Берлинский говор остался таким же, как был: картавый, жесткий и певучий.
— Господин из Швейцарии? Давно здесь не бывали? Ну что ж, вам повезло. Берлина не узнаете, его пока еще не раскопали. Ами и Томми основательно постарались. У них бомбы, видно, очень дешевые были. Бросали не жалея. В городе есть места, где теперь могут пройти только альпинисты. Так что теперь и в Берлине есть свои Альпы. Можем конкурировать с вашей Швейцарией... Спасибо, вы очень любезны. Это княжеский дар. Но, с вашего разрешения, возьму с собой. Сам не курю — в легких осколки. Завоевывал для фюрера Украину, остались на память. Как живется? Да не живем, а существуем. Слишком плохо, чтобы называть это жизнью, и еще недостаточно плохо, чтобы просить места на кладбище. Семья? Есть жена и сын десяти лет. Нет, в школу не ходит. Пока не достали башмаков. Что едим? На завтрак — по куску хлеба и эрзац-кофе. Конечно, с сахарином. На обед — картошка и на ужин картошка. Смазываем соевым маслом, благо русские привезли.
Такси ныряет в овраг, объезжая взорванный мост. В стороне опрокинуты грязно-ржавые танки: Темнеет. Огней мало. Начинается дождь. Едва угадываются развалины фабрики. Одинокая щербатая труба. Кирпичные ограды. Чугунные ограды, сады. Непроглядно темные улицы.
...На Ангальтском вокзале толпа, репортеры, цветы, киноаппараты. Поезд прибыл, но встречать некого. Кто-то смеется.
— Узнаю Брехта. Не терпит церемоний. Вот чертов упрямец! В какой гостинице его теперь искать?
Звучат и сердитые голоса:
— Нет, это возмутительно, бестактно, мальчишество! Сюда пришли серьезные, занятые люди, а ему все нипочем.
— Анархистские фокусы, типичные для буржуазного интеллигента.
— От него следует ожидать и не таких сюрпризов.
Ночью в гостинице он почти не спит. Он еще
Наутро Брехт идет по городу. Идет медленно. Останавливается. Подолгу смотрит. Это не улица, а ущелье — тесный проход между высокими горами цементных и кирпичных глыб, мусора, щебня, стекла. Ржаво-черные корчи балок, прутьев, ошметков железа. Дальше улица, но между пустоглазых стен, изъязвленных пробоинами и выщербинами, побуревших от копоти.
Холодный ветер сечет лицо колючей пылью пепелищ, дышит сырою стылою гарью.
Он с трудом узнает знакомые места. Или вовсе ничего не узнает. Синие таблички с белыми названиями улиц поднимаются над хребтами мусора и лома или мелькают между уступами разбитых стен. Но вот уцелевшие фасады. Только лепные карнизы выщерблены. Одна витрина забита досками, в другой — пестрые консервные банки и какие-то коробки. Остовы сгоревших церквей черно-рыжими, огромными, плетеными корзинами. Еще витрина: книги — пестрые обложки, знакомые имена: Ленин, Тельман, Бехер, Зегерс. Они вернулись в Берлин. А вот в этом доме... Да, именно в эти двери он когда-то входил. Зловонный сырой мрак, хаос железа и камня, завал мусора. Здесь была серо-мраморная лестница, зеркальный лифт. Когда это было, в двадцать девятом или в тридцатом? Там, за черными провалами, где ржавые огрызки балкона, были светлые портьеры, книжные шкафы, картины, хрусталь. — Тогда еще спорили: кто будет править Германией — социал-демократы или центр, Вельс или Брюннинг? А кто сейчас здесь помнит эти имена? Спорили, сумеют ли большевики создать промышленность. Ведь русские не способны изготовить простой грузовик.
На стенах то и дело русские надписи и стрелки указателей. В этой части Берлина советский гарнизон. Между мертвыми развалинами жизнь. Из окна, забитого картоном, торчит жестяная труба, дым, пахнет жареной картошкой.
Идут и идут люди. Не гуляют, нет, все куда-то спешат, и все что-нибудь несут — сумки, чемоданы, заплечные мешки. Мужчины и женщины в разношерстной одежде, чаще всего поношенной, трепаной. Много женщин в брюках, как в Китае. Кучки людей копошатся на развалинах, собирают мусор, таскают носилки, катят тачки. Надсадно гудит бульдозер, скрежещет экскаватор, грохочет щебень, высыпаемый из ковшей в грузовики. Вдоль расчищенных тротуаров рыжевато-серые четырехгранники аккуратно сложенных кирпичей.
За углом сутолока. Бледные парни в рваных свитерах сипло шепчут: «Есть сигареты „Кэмел“, „Лаки Страйк“, „Есть сахарин...“ Безногий, перекошенно обвисший на костылях, в грязной шинели: „Господин, пардон, моя сестра — очаровательная блондинка, могу познакомить. Мы из хорошей семьи“. Рослый быстроглазый парень в солдатской куртке: „Продай сигары, дядя. Плачу марками, рублями, долларами“.
Берлинцы 48-го года. Роются в мусоре, торгуют, спешат — спешат работать, спешат покупать или продавать. Гуляют здесь только иностранные солдаты. Русские в высоких сапогах и фуражках с цветными околышами. Американцы в пилотках, в глаженых брюках. Щеголеватые французы в беретах и кепи.
На мертвых стенах живут плакаты, призывающие строить, работать, восстанавливать. Выклеены газеты и афиши. Много афиш кино, театров, клубов...
Он знал, казалось бы, все, что его ждет в Берлине. Он читал, слушал радио, встречал приезжих, видел снимки в газетах, смотрел киножурналы. Знал все — и не знал ничего. Нигде не прочтешь о том, как пахнут давно остывшие и все еще не убранные пожарища, — кисловато, горько, тоскливо пахнут. Никто не объяснит, как страшно узнавать среди руин знакомый дом или подъезд. Должно быть, похоже на то, когда в груде изуродованных трупов вдруг узнаешь близкого человека по искаженным очертаниям мертвого лица или по обрывкам знакомой одежды.