Бретёр
Шрифт:
Мурин вспомнил, как голоден. За всеми этими хлопотами он не успел подержать во рту и крошки.
— Нет, знаешь, остановись сперва у Вольфа и обожди меня там.
Тот кивнул. Наддал. Выехали на Садовую. Купеческие дамы прятались от внезапного осеннего солнца под парасолями. Следом за каждой слуга тащил свертки с покупками. За оградой Пажеского корпуса уже пожелтели листья, почти сливались с фасадом — тоже желтым. Мурин спросил кучера в спину, подпоясанную кушаком:
— Приятель он твой, швейцар-то?
— Однополчанин.
У Мурина потеплело на сердце: армейское братство.
— Он грит, долбануло вас
— Быстро ж вы сведениями обменялись.
— Граната?
— Да.
Кучер кивнул, как бы говоря: так я и думал.
— Самое блядство — это осколки, — профессиональным тоном заметил он.
Мурина передернуло, он вспомнил, как упал, как брызнула земля, как он подумал: жив? — и тут оглушительная, ослепительная боль ему ответила: жив, голубчик, получай! И рейтузы стали быстро намокать от крови. Кровь была горячая и какая-то ужасно жидкая. А нога казалась странно холодной…
— Да, — только и ответил Мурин.
На съезде с Садовой, на Невском, они тут же попали в толчею: телеги, кареты, бочки водовозов. Но извозчик был опытный: где матерной бранью, где кнутом, где ловко лавируя, он споро протиснулся через затор. Остаток пути пробежали гладко. У кондитерской затормозил.
— Я на Мойке ждать буду. Тут долго стоять негде.
Кондитерская была популярная.
— Я недолго, — заверил Мурин.
И точно — вышел от Вольфа тотчас— с пакетом эклеров. Торопливо развернул его. Извлек жирную шоколадную гусеницу, впился в нее зубами. Погрузился в блаженное ощущение, которое из него внезапно вырвал, как лассо, свистящий негодующий шепот:
— Уберите. Это. Немедленно. Р-ротмистр.
Мурин не имел достаточно силы воли, чтобы разжать зубы, вскинул глаза. Перед ним был молодой гвардейский генерал. Сверкающий, как новая монета. В идеальном галстухе, с идеальными бакенбардами. Пахло кельнской водой. Розовое свежее лицо, по которому цирюльник прошелся утром горячим полотенцем, кривилось от отвращения. Генерал процедил, глядя Мурину в лоб:
— Жрать на улице… Вы п-позорите м-мундир.
И сочтя, что удостоил своим вниманием более чем достаточно, прошел в кондитерскую. Мурин опустил надкусанный эклер в пакет.
Кучер спрыгнул, обошел экипаж:
— Садитесь, ваш блародие. Я просто подыму верх. И кушайте в свое удовольствие… На хер пошел, — бросил он туда, где исчез отутюженный генерал. — Крыса тыловая, — он с шуршанием раскрыл, утвердил капюшон экипажа.
Настроение у Мурина сделалось препоганым: «Точно в дерьмо наступил».
Глава 3
У Мурина была своя тайная слабость. Он обожал сладкое. Так постыдно, так немужественно! Он любил шоколад и эклеры (у Вольфа — лучшие!), любил пирожные со взбитыми сливками и с глазурью, любил миндаль, жаренный в сахаре, и сушеные вишни в шоколаде, любил профитроли и конфеты. В том, что касалось сладкого, он был хоть и гурман, но истинный демократ: он любил все, и простонародные блины с медом или вареньем. Самым большим лишением на войне было для него то, что из сладкого был только изюм, да и то один раз: им угостил Мурина мальчик-гусар, явно недавно отнятый от мамочки, вынутый из любящего дома, изюм был хороший, а на следующий день мальчика убили, вот ведь… Доев эклеры, Мурин свернул
Завезя узел с платьем арестанту, он нашел, что физически Прошину полегчало, но стало хуже в ином смысле. Когда похмельный туман немного рассеялся между ним и миром, корнет яснее осознал ужас положения и пришел в угнетенное состояние духа. Мурин нашел его на койке, Прошин лежал лицом к шероховатой стене.
— А, Мурин, — пробормотал он, но не шелохнулся. «Мне больше нечего рассказать», «я тебе рассказал все», «на что оно мне теперь» — только и бубнил стене.
Вся его фигура выражала отчаяние. Колени согнуты, спина сгорблена. Загорелые руки вцепились, обхватив грудь, в плечи. Корзина с домашней провизией, привезенная раньше, так и стояла в углу. Мурин покачал головой:
— Послушай-ка, — предпринял он попытку взбодрить арестанта и заставить его посмотреть на вещи трезво. — Валяясь вот так, толку не добьешься. Что случилось, того все равно уж не изменить.
Прошин молчал.
— Ну? — и тут Мурин понял, что Прошин не умолк, а заплакал. Утешать Мурин не умел.
— Не изменить, — всхлипнул Прошин и натянул на голову одеяло.
Мурин разозлился на него, на слезы, а еще пуще — на свое бессилие, махнул рукой, дал караульному на водку, велел проследить, чтобы узник поел, пообещав в противном случае вздуть, и вышел к дожидавшемуся его извозчику.
— Как тебя звать, любезный?
Тот сдвинул шапку со лба:
— Андрианом. А что?
— А вот что, Андриан. Мне нужен человек, чтобы возил меня, ожидал, где велю, был всегда наготове. Своим умом гораздый, и чтобы лишнего не болтал. Что скажешь, если найму тебя с лошадью на… — он призадумался. Дело Прошина рисовалось ему запутанным и неясным. — …допустим, на четыре дня. Самое большое — на неделю. Во сколько это мне встанет?
Тот помолчал, покумекал.
— А тя-то как звать, вашблародь?
— Матвеем, — не стал чиниться Мурин.
Мужик усмехнулся:
— Полезай, Матвей.
— Нашел дурака. Давай-ка о цене заранее договоримся. А то, может, сколько ты заломишь, у меня и нет. Вон, лошадь у тебя какая: зверюга, чистых кровей. И финтифлюшки вот эти все тоже, видать, не задарма.
Мурин обвел рукой синюю сетку, добротную сбрую. Лошадь покосилась красивым выразительным глазом, фыркнула, будто понимала человечью речь, а может, и понимала. Лихач хохотнул:
— Да уж. Ничего себе лошадка… Ладно. Полезай, говорю. Мне Семен, ну, ты видал дружка моего, Семена, — он, значит, и сказал: мол, влип однокорытник его увечный, выручать солдата надо. А деньжат я и с других надеру.
— Что это ты бессребреник вдруг такой сегодня?
— Солдат всегда солдат. Сам знаю, каково это. Как на погибель гнать, так начальство тебе и «братца» скажет, и «ребятушки», и «отечество святое», а как увечье получишь, так пшел вон, пес, выгребай как знаешь или подохни. Хоть барин, хоть мужик, одно паскудство. Только свой брат-солдат солдату и поможет. Полезай. Вон, из будки уж часовой пялится.
Мурин был тронут до глубины души. Не нашелся с ответом, все слова казались каким-то бабскими, сентиментальными. Грубовато пробормотал: