Бригантина, 69–70
Шрифт:
А он шел в океан, потому что не мог не идти. Так птицы, повинуясь зову инстинкта, срываются осенью с насиженных гнезд, отправляясь в трудные и далекие перелеты.
Так старый фермер идет в зной, чтобы напоить возделанное им поле, и умирает там, благословляя судьбу, если солнечный удар не пощадит его.
«Почему я предпринял это путешествие? — риторически повторяет Уиллис вопрос, который неизбежно задавали самые разные люди, встречавшиеся с ним. — Поройтесь-ка у себя в душе, — советует он, — и вы обнаружите, что тоже мечтали о таком плавании, даже если ни вы, ни ваши ближайшие предки никогда не выходили в море. Когда то, может быть, много веков назад, у ваших праотцев была такая мечта, вы
Он был человеком, для которого осуществить мечту, ставшую целью, или цель, ставшую мечтой, значило осуществиться, жить, а отступить — не жить, предать самого себя.
В этом духовном, подвижническом самовыражении — главный урок его жизни.
Подобно Генри Дэвиду Торо, философу, стремившемуся найти и указать людям путь к «истинной жизни», Уильям Уиллис мог повторить его гордые слова:
«Мой опыт, во всяком случае, научил меня следующему: если человек смело шагает к своей мечте и пытается жить так, как она ему подсказывает, его ожидает успех, какого не дано будничному существованию. Кое-что он оставит позади, перешагнет какие-то невидимые границы, вокруг него и внутри него установятся новые, всеобщие и более свободные законы, или старые будут истолкованы в его пользу в более широком смысле, и он обретет свободу, подобающую высшему существу».
Рудольф БЕРШАДСКИЙ
Коллекция Белых
На тихой коротенькой улочке Клод-Лоррен, невдалеке от не столь давно окраинной площади Сен-Клу, — цены на землю еще лет сорок тому назад позволяли возводить здесь провинциальные домики с палисадничками, и некоторые из них, сохранившись до сих пор, придают Клод-Лоррен вид, резко выделяющий ее из рядовых парижских улиц, по ранжиру застроенных домами непременно в шесть или семь этажей, — так вот, на тихой Клод-Лоррен живет примечательный, по-моему, и очень симпатичный человек — мосье Теодор Белих. Род его занятий? У нас бы это прозвучало странно: коллекционер. Но пойдите к Белиху, не пожалеете.
Когда вы заберетесь к нему на верхотуру вполне современного семиэтажного дома (ему явно недостало в свое время средств возвести себе на Клод-Лоррен собственный домик) и справитесь, позвонив в дверь, у открывшего вам маленького седого старичка с живыми, как у мальчишки, добрыми и веселыми глазами, можете ли видеть Теодора Белиха, старичок радушным жестом пригласит вас в квартиру, но, не удержавшись, скажет:
— Только, батенька, вы ведь русский? То-то! Акцент выдает сразу! Вы уж, пожалуйста, не кличьте меня Белих. Я Белых.
И никакой также не Теодор — Федор Семенович! Я ж не парижанин, я нижегородский, или, по-теперешнему, горьковчанин. Да вы входите, входите, какой в дверях разговор.
И любезно и бойко, несмотря на годы, поможет вам снять плащ в передней величиной с коробочку и пригласит в гостиную, распахнутая дверь в которую — рядом и которая, как это совершенно очевидно, служит хозяину и столовой, и кабинетом, а может, вдобавок и спальней.
Но как ни радушно приглашение, вы, ручаюсь, не поторопитесь следовать ему. У вас уже в прихожей глаза разбежались. Вот, по одну сторону зеркала, оригиналы Добужинского, Григорьева, Бенуа. А по другую — Врубель! А напротив, не больше, чем в полушаге от вешалки, на которой только что повис ваш плащ — квартирка теснее тесного, — Валентин Серов, разве спутаешь его с кем-нибудь! И Аполлинарий Васнецов, и — боже мой, да не почудилось ли? Я же знаю этого паренька из суриковского «Взятия снежного городка» столько, сколько себя помню!
Да, тут же и подлинный суриковский этюд!
И вы говорите, запинаясь от волнения, но скорее всего не замечая этого сами:
— Федор Семенович, извините, что не тороплюсь воспользоваться приглашением в гостиную.
Белых понимает ваше состояние.
— Что вы, что вы, никуда я не тороплю. Я и сам иной раз войду вот так же с улицы; и хоть знаю, что жена на кухне ждет: я за продуктами ей ходил, и она слышит, что я вернулся, и голос подает: «Федя, что ты там застрял?» — а я тоже двинуться не могу. Какую красоту человек создавать умеет! Стою как вкопанный, стою и стою, и в тысячу раз виденном вдруг опять что-то новое обнаруживаю…
О Федоре Семеновиче я слышал давно, еще в Москве. Меня убеждали люди, достойные безусловного доверия, что это вполне прилично: прийти к нему «просто так», — не надо ничьей рекомендации, и от своего собственного имени попросить разрешения осмотреть коллекцию. И как только он увидит, что вам действительно дорого искусство, в особенности русское, то он не только не будет раздражен неожиданным вторжением, а, наоборот, отнесется к вам, как к лучшему другу.
Причудлива судьба этого парижанина, человека русского до мозга костей. Русские его возраста, ставшие, однако, по паспорту французами, в Париже обычно белые эмигранты. (Изменники Родины — гитлеровские приспешники, бежавшие на Запад вслед за своими хозяевами, временно оккупировавшими наши территории, как правило, более молоды.) Федор Семенович — эмигрант совсем иного порядка, он и вообще-то не эмигрант из Советской России. Всю жизнь, с самых юных лет, он был влюблен в русскую живопись, со многими выдающимися художниками дореволюционной России был знаком лично; счастью его и гордости, когда ему удавалось оказать им какую-нибудь услугу, не было предела; ну, а уж творчество их он знал в таких деталях, что порою мог, пожалуй, посоревноваться с самими авторами!
Кстати, я не в силах удержаться, чтобы не забежать чуть-чуть вперед. На одном из почетнейших мест у Федора Семеновича — в гостиной, посреди стены — висит небольшой мастерский портрет старухи крестьянки. Федор Семенович сказал мне:
— Прошу вас, обратите на него внимание. Должно быть, не покривлю против истины, если скажу, что это наиболее дорогое лично для меня произведение в моей коллекции. Началась история еще до революции. Как-то зашел я в Москве в один антиквариат, смотрю — висит этот портрет. Подписи автора нет, кто изображен — тоже неизвестно. Соответственно и цена более или менее доступная. Но вглядываюсь я в него, и все мне яснее становится, и кто художник и кого он с такою любовью написал. А владелец антиквариата знал меня. И, в сбою очередь, начинает за мною наблюдать пристально: что это я глаз не свожу с картинки?
Наконец не выдержал, обращается ко мне: «Никак, Федор Семенович, вы хотите помочь мне установить принадлежность этой работы? Премного был бы обязан, да и в долгу, конечно б, не остался».
Но он такую ласковую трель спел мне зря, был он лютый выжига, и я цену и ему и его руладам знал точную.
«Нет, многоуважаемый (забыл уже его имя-отчество), нет, — говорю, — даже и догадаться не берусь, кто автор».
И тут же туману напускаю: «Меня заинтересовало другое: какой губернии одежда на старухе? Никак в толк не возьму».
Выжига мой сразу сгас: что ему за прибыток от таких тонкостей? Но я все-таки согласился купить у него эту «Старуху», если он, конечно, сбавит цену — безымянная, сам должен понимать…
Он для приличия поторговался, но недолго.
А я, как только он упаковал мне полотно, сразу — и домой-то не заходя! — бегом к Архипову.
Трезвоню в дверь квартиры как оглашенный.
Увидел меня Архипов — испугался: никогда я к нему не смел так вламываться.
«Что случилось, Федя?»
«Да нет, Абрам Ефимович, ничего. Вы уж извините меня, ради бога! — Я только тут сообразил, что звонил, не отрывая пальца от кнопки! — Это я вам просто подарок принес — не терпелось, чтоб вы его поскорее увидели!»