Бриллианты для диктатуры пролетариата. Пароль не нужен
Шрифт:
– Дети похожи на меня?
Вера кивнула головой на стену: там среди картин висели два фотографических портрета: девочка и мальчик с собакой. Воронцов долго разглядывал лица детей.
– Арина похожа на меня больше, чем Петр.
– Может быть… Я как-то стала забывать твое лицо…
Воронцов обернулся: Вера прибирала со стола шитье. Воронцов похолодел: это были розовые и беленькие распашонки.
– Ты замужем?
– Сейчас это не важно… Говорят – «они сошлись».
– И с кем же ты сошлась?
– Я ведь не спрашиваю, с кем ты сошелся.
– С
Он говорил сейчас жестко, сухо, казня себя за это, он хотел подойти к Вере, упереться лбом в ее лоб и сказать про то, что он всегда любил ее и очень любит сейчас и больше всего боится, что тот, другой, кто сейчас с ней, может обидеть ее и что она может потом сломаться: она никогда не знала людей, потому что всегда он был впереди, она была за его спиной, но он не мог переступить в себе самом какую-то незримую, холодную черту, которая не пускала его сделать так, как того хотело сердце.
– Выпьешь чаю? – спросила Вера.
– Нет. Спасибо. Дети знают своего нового родителя?
– Нет. Пока что нет.
– Ты счастлива с ним?
– Я чувствую себя с ним человеком…
– Он раскрепостил тебя? – усмехнувшись, спросил Воронцов. – Что, он из «товарищей»?
– Ты не вправе интересоваться этим. Я же никогда не интересовалась твоими подругами…
– Ты просто устраивала сцены ревности.
– Я тебя очень любила, – ответила Вера и невольно взглянула на большие часы, стоявшие на комоде.
– Как у тебя с деньгами?
– Ты оставил мне тогда… Я меняла твои камни на хлеб…
Воронцов не выдержал – спросил:
– И кормила на мои камни «товарища»?
– Уж не ревнуешь ли ты меня к нему?
– Я лишен ревности, ты это знаешь, – сказал Воронцов, чувствуя, как сердце его стало зажимать тяжелой, густой и горячей болью, понимая, как глупо он сейчас ей врет, и отдавая себе отчет в том, что она великолепно видит по его вопросам, как он ее ревнует.
– Я это знаю, – ответила Вера и снова чуть усмехнулась этой своей странной, незнакомой Воронцову дотоле улыбкой.
– Ну, прощай, – сказал он, так и не присев.
– Прощай, – ответила Вера. – Может быть, ты голоден?
– Я сыт. Спасибо.
«Вот так, – думал он, стремительно вышагивая по улицам – пустым и темным, – вот так. Вот так. Вот так. – Он не мог отвязаться от этого проклятого «вот так» и поэтому шагал все быстрее и быстрее. – Все кончено… А любил я ее лишь. Одну. Всю жизнь. А сейчас люблю еще больше, чем раньше. И, наверное, во всем том, что случилось, виноват один я, потому что всегда виноват сильный. Но сейчас она оказалась сильнее меня. Почему же тогда, в те годы, что мы были вместе, она была такая слабая? Почему она тогда не была такой? Или она слепо верила в нашу любовь и ей казалось унизительным быть сильной для того, чтобы охранить ее ото всего – и от меня тоже? Сейчас я вернусь к ней, вдруг понял он, остановившись. – Я пристрелю этого ее “товарища”, который жрал мой хлеб. И уведу ее с собой. Вот так».
А Вера лежала на кровати, уткнувшись головой в жесткую маленькую подушку, и плакала, потому что, увидев Воронцова, она поняла, что всегда, все эти годы ждала лишь его одного, а сейчас должен прийти Андрей – ровный, влюбленный, приветливый – и будет подробно рассказывать ей о прожитом дне, и о том, как виделся со своей дочкой на квартире у дяди Натана, и о том, чт'o сегодня говорили на кафедре после посещения антикварного мебельного магазина; и все это стало сейчас так невыразимо горько Вере, что она, накинув пальто, выбежала на улицу, чтобы найти Воронцова, но никого на улице не было. Шел дождь – теплый, весенний, и пахло промозглой сыростью.
На Арбате, возле ярко освещенного кафе Воронцов остановился. В запотевших, слезливых окнах метались тени лакеев. Слышно было, как кто-то из посетителей затягивал старинную казацкую песню, но, видимо, «певец» был безголосым, потому что он немилосердно фальшивил, замолкал, чтобы вскорости начать сызнова.
Воронцов толкнул дверь ногой и вошел в кафе. Пахло жареным мясом, луком и пивом из свежеоткупоренных бочек. Возле металлической гофрированной печки было два места за маленьким столиком. Воронцов спросил старика, сосавшего пиво из длинного стакана:
– Вы позволите?
– Позволю, – буркнул тот, – я все готов позволить.
Воронцов притулился к печке спиной, закурил. Он чувствовал, как его знобило, но думал, что это нервное. Если простуда – он должен был бы простудиться там, на границе, когда попал в яму с водой, а потом спал в мокром стоге, но нет – он чувствовал себя все эти дни хорошо, до встречи с Верой.
«Это из-за нее, – подумал он, – просто я переволновался, оттого и знобит. Ничего, сейчас выпью и отойду».
Он долго ждал полового, а потом окликнул пробегавшего мимо человека:
– Пет!
Тот остановился, словно взнузданный, и ответил:
– Я вам не «пет», а гражданин официант!
Воронцов смешался.
– Простите, друг мой, – нашелся он внезапно. – Пошутить нельзя по-старорежимному?
– В другой раз, – примирительно и удовлетворенно, с какой-то долей покровительства, заговорил лакей, вытирая вонючей тряпкой столик, стряхивая при этом крошки на колени Воронцову, – в другой раз надо осмотрительней… Я-то отходчивый, а иной сразу за фалду и в милицию. Чего изволите?
«Все-таки “чего изволю”, – ответил Воронцов и захолодел от гнева, – значит, еще не все потеряно, если “чего изволите”…»
– Водки, стакан пива и кусок мяса, – попросил он.
– Мясо с лучком будем делать?
– С лучком.
– Прожарить или с кровушкой?
– С кровушкой.
– А из закусочек?
– Что у вас есть?
– Ветчина есть, окорок давеча подвезли с Угодского Завода… Рассыпчатую картошечку можно предложить с селедочкой…
– Картошечку дайте. Без селедочки.