Брожение
Шрифт:
— На, выпей, душа грешная, выпей!
— Рох! Говорю тебе, не плачь, не сетуй — грех, — начал Валек, наливая при свете лучины новую рюмку. — Работящая была баба, умела, что и говорить, из гроша сделать два, а то и пять; а ежели иной раз и попотчует тебя палкой и побранит малость, так ведь на то она и баба, милый ты мой. Выпей и прости ей все обиды, уж теперь она на божьем суде, с ангелами; сидит небось важная, как знатная помещица, в золоте да серебре! Да пошлет господь бог ей царствие небесное и вечный покой. Выпей, старина!
— По-христиански
— По-христиански! — сонно повторил Рох и ухватился за стол — хмель ударил ему в голову, и корчма закачалась; он испугался, что свалится в камин.
— Слава Иисусу Христу! — произнес старик Гжесикевич, появившись из каморки за перегородкой, где он проверял счета с приказчиком, — корчма принадлежала ему; поблизости как раз в это время рубили его лес.
— Во веки веков! — ответили все хором и поклонились старику в ноги, а бабы поцеловали его засаленный рукав.
— Что, Рох, схоронил жену?
— Схоронил, вельможный пан Петр, — прошептал Рох и хотел поклониться Гжесикевичу в пояс, но тут же ухватился за край стола, чувствуя, что вот-вот свалится на пол.
— Каждому свой черед, на то воля божья, — торжественно произнес Валек.
— Что правда, то правда! Пейте водку, легче станет! Эй, мать, кварту водки! — крикнул Гжесикевич корчмарке и поглядел кругом, отыскивая себе место. Корчмарь принес ему из-за перегородки деревянное кресло с мягкой подушкой и поставил у камина. Гжесикевич вытянулся в кресле, ноги положил на связку дров, лежавших тут же у огня, и стал греться. Мужики сбились в кучу и робко выпили за его здоровье — он не возражал; его красное, апоплексическое лицо после нескольких рюмок посинело, глаза затуманились; но он уже вошел во вкус.
— Ну что притихли, будто воды в рот набрали? — крикнул Гжесикевич, видя, что мужики норовят спрятаться в темный угол корчмы.
— Ты, Петр, большой пан, помещик, вот народ и робеет малость. А то как же. Мы мужики, а ты вельможный пан — это вроде бы для компании не совсем подходит, — не без лукавства заметил Валек.
— Дурень! Выпьем со мной, Кракалина. Да что я не ваш, что ли? Вот ты, Франек, — обратился он к стоявшему в стороне мужику, — разве не заплатил мне неделю назад пятнадцать рублей штрафу за дуб, ха? Ишь какой ловкач сыскался — полюбуйтесь на него! Купил хворосту, а срубил дуб. И не сробел, а?
— Только чтоб сделать перемычку над дверью, — оправдывался как-то печально Франек и даже сплюнул: уж очень жаль было ему пятнадцати рублей.
— Ох ты, перемычку! А сам его на нижний венец пустил, да еще оправдывается! Сколько раз я твердил: не хватит зерна — приходи, дам, но леса не тронь, собачий сын! Надо дерево — заплати. А красть будешь — судом корову отниму, последний кожух с тебя стяну, а своего не отдам. Рубишь мой лес — все едино, что меня по башке топором бьешь. Понял? То-то! Мать, полкварты сивухи для хлопцев!
Мужики выпили, но слова Гжесикевича охладили их веселье; стали
— Что, смылись? Ах, подлецы, — бормотал он сонно: ему было жарко, и водка ударила в голову. — Собачьи сыны! Да коли бы я вас не держал в ежовых рукавицах, я давно ходил бы дурак дураком и остался без порток… Ну что, Рох, схоронил жену? — спросил он дремавшего у стены Роха.
— Схоронил, вельможный пан Петр, схоронил, известное дело, схоронил.
— Пей водку, легче будет. Мать, налей!
— Схоронил! — продолжал Рох сонным голосом. — Хоть я и поденщик, а похороны справил знатные, как положено, по-христиански: и ксендз был, и хоругви были, и свечи были, и господа со станции были, и водка, и хлеб, и сыр, и все, все! Ох, бедный я сирота! Нет, Ягнушка, тебя, нет! — Рох тихо заплакал, качаясь из стороны в сторону.
— Барышня была?
— Была, вельможный пан Петр, была. Как солнышко, — и он указал на огонь в камине, — такая душа у нее добрая: у покойницы перед смертью была, доктора выписала, вина сладенького сама принесла.
— Пей водку, пей, старина, легче станет! — кричал обрадованный этими словами Гжесикевич.
Рох выпил, хотя ничего уже не соображал. Он, покачиваясь, стоял посреди корчмы и таращил помутившиеся глаза то на огонь, то на старика нищего, который растянулся у стены и спал, положив на сумку голову. Он хотел сказать что-то еще о Ягне, но заговорил о похоронах.
— Хоть я и поденщик, а похороны справил знатные: гроб был на целых пол-локтя длиннее, как для богатой барыни, на целых пол-локтя. Правду говорю, вельможный пан Петр. Оно, конечно, пол-локтя многовато, да пускай уж покойница чувствует себя свободно; всю жизнь бедствовала, пусть хоть теперь будет удобно, пусть!
— Схоронил, Рох, жену? — опять спросил Гжесикевич и опять задремал.
— Схоронил, вельможный пан Петр. «И сказал: господи, ты опора моя», — вдруг запел Рох стонущим голосом: ему показалось, что он идет за гробом и поддерживает его рукой; он вышел из корчмы и отправился на станцию той же дорогой, по которой шел несколько часов назад.
— Схоронил жену, Рох? Мать, налей-ка водки соседям, — пробормотал сквозь сон Гжесикевич, но тишина немного отрезвила его. Он посмотрел вокруг и крикнул:
— Валек, домой!
Батрак с помощью корчмаря втащил его в бричку, Гжесикевич, несмотря на то, что был совершенно пьян, держался на сиденье крепко и только на ухабах качался из стороны в сторону.
Они ехали по дороге, по которой шел Рох: было слышно, как тот жалобным, сонным голосом пел: «Большой булыжник не пнешь ногой…».