Брожение
Шрифт:
Анджей был не в духе: его сердило хорошее настроение Янки. Ему было ясно — не он тому причиной.
XIV
Глоговский ночевал в комнате Орловского. Скоро вся станция погрузилась в сон. Стась, сидя с Зосей на переднем сиденье брички, правил лошадьми; ехали медленно — ночь была темная, на лесной дороге сплошь выбоины да корни.
— Вы сердитесь, что мы вас так утруждаем? — заговорила первая Зося, так как Стась упорно молчал.
— Наоборот, я очень рад, я очень счастлив, очень… — И он снова умолк.
— Что с вами, Станислав? — спросила Зося шепотом, взяв Стася под руку: сиденье было такое узкое, что она каждую секунду боялась вылететь.
— Я огорчен; мама написала мне такое письмо… — Стась осекся
Осецкая, развалившись на заднем сиденье, точно в кресле, громко храпела.
— Помните, что вы обещали сделать все, о чем я ни попрошу?
— Помню! Но-о, но-о! — Он хлестнул коня кнутом.
— Тогда прошу вас: скажите, чем вы огорчены?
— Нет, не смею, даже не смог бы, нет…
— А если это меня интересует очень, очень… — вкрадчиво прошептала Зося, прижимаясь к его плечу.
Стася охватила дрожь; ее дыхание обжигало ему лицо; он хотел отодвинуться, но некуда было. Оба молчали… В темной дали таинственно шумел лес. Месяц ронял золотистые блестки на мох и фантастическими арабесками сверкал на красной коре сосен. По небу мчались тучи, время от времени застилая свет месяца.
— Вы сердитесь? — спросил Стась после продолжительного молчания.
Зося не ответила.
Стась опечалился и смиренно попросил о прощении. Зося ничего не ответила и, только когда они остановились у дома, коснулась губами его уха и прошептала, пожав руку:
— Приезжайте завтра вечером.
Стась возвращался на дежурство ошеломленный. Он долго стоял на рельсах и смотрел на освещенные окна «Укромного уголка»: что-то необычайное вырастало в нем, упоение и счастье переполняли его сердце.
Накрывшись мундиром, Залеский спал на диване, аппарат молчал. Стась сменил штиблеты на зеленые, вышитые золотом туфли. Расхаживая по канцелярии, он никак не мог взять в толк, что с ним творится. Сердце билось учащенно. Он принял лавровишневых капель, затем вынул из кармана полученное сегодня от матери письмо и еще раз перечитал его.
«Сын мой! Отвечаю тебе тотчас же: твое последнее письмо меня просто поразило. Что это за панна Зофья? Откуда она? Давно ли ты с ней знаком? Где живет? Кто родители ее? Это самое важное, а об этом ты мне не пишешь; пишешь только одни глупости, что она тебе «очень нравится». Мой Стась, ведь ты уже не ребенок, будь же мужчиной. Ты сам должен знать, что тебе должно нравиться. Помни, нет ничего более опасного, чем молодые девицы. Каждая из них думает лишь поскорей выскочить замуж, подцепить какого-нибудь дурака; они умеют так провести мужчину улыбочками, словечками, взглядами, что тот и не заметит, как очутится в мышеловке. Можешь мне верить, я разбираюсь в этом деле, живу на свете давно и все вижу, а ты еще неопытный младенец. Если бы ты слегка пофлиртовал с Залеской, постарался понравиться ей, я не имела бы ничего против — она замужем и не может женить тебя на себе; зато через своего мужа она могла бы оказать тебе протекцию! Если бы ты поухаживал за дочерью начальника станции, то и в этом ничего худого не было бы — дочь начальника, девушка нашего круга, богатая. А тут первая встречная сделала ему глазки, и он пишет уже: «Страшно мне нравится». Я огорчена тем, что ты посмел обратить внимание на девушку, которой я не знаю. Стасик, если ты любишь меня, то перестанешь бывать у этих женщин; я верю, что ты сделаешь это для матери, которая так сильно любит тебя и просит об этом. Подтяжки посылаю; из твоего письма вижу, что если бы старые не жали тебе так сильно, ты, быть может, сделал бы уже предложение. Ведь ты человек увлекающийся. Посылаю паштет — очень вкусный, и ватрушку с творогом. Наверное, у этой девицы тебе такой к чаю не подадут!
Остерегайся как огня, дитя мое, бедных и незнакомых девушек. Дядя Фелюсь целует тебя. Шлю шесть шелковых носовых платков, купила их, потому что очень мне понравились».
Вот почему Стась был так неразговорчив с Зосей. Он размышлял над этим письмом с самого утра, все время колебался и в конце концов решил больше не встречаться с Зосей; но, вспоминая ее голос и прикосновение губ, он дрожал от волнения; слезы наполняли его выпуклые
Стась вышел к подъезду. Лошади Глоговского были поданы. Через Роха Стась уведомил об этом Орловского, сдал дежурство и пошел спать.
Глоговский поспешно допивал чай. Орловский отправился встречать пассажирский поезд.
— Ну, мне пора. Говорили мы с вами о том, о другом, но вот скажите мне, панна Янина: дружба наша, начавшаяся в Варшаве, еще продолжается?
— Что касается меня, я отдаю свою дружбу навсегда.
— Благодарю. Я тоже не изменился. Скажу откровенно, прежде я не верил в возможность дружбы между мужчиной и женщиной, но теперь знаю: она существует, хоть в этом и не моя заслуга: ведь мне было запрещено влюбляться в вас, не правда ли?
Подняв на него глаза, Янка улыбнулась.
— Я люблю вас не так, как любят женщину: я нашел в вас родственную душу, пылкое сердце; ваша судьба дорога и близка мне, она связана с моим ябесчисленными нитями общих впечатлений, идеалов, желаний, огорчений. Я сделал это вступление, чтобы спросить теперь: могу ли я знать все, что касается вас, спрашивать обо всем?
Янка не ответила, лишь кивнула; он заметил, что какая-то тень промелькнула в ее глазах, устремленных на него.
— Итак, мне хотелось бы знать, что вы теперь намерены делать с собой? — спросил он ее напрямик, проглотив все остальные вопросы, которые вертелись на языке: эта тень остерегла его. Он понял: никто не скажет всего, даже самому близкому другу; у каждой души есть свои тайны, которые должны остаться недоступными и непознанными.
— Не знаю, — серьезно ответила Янка.
— В Буковце вы долго не выдержите. Это ясно. Выйдете замуж?
— Не знаю.
— О возвращении на сцену не думаете? — спросил Глоговский, немного удивленный ее ответом.
— Не знаю, не знаю, не знаю, еще не знаю, что предприму, куда направлюсь. В течение нескольких недель я возвращалась к жизни, к душевному равновесию и пока боюсь спросить себя: что дальше? Я не найду ответа ни в себе, ни… — Она сделала широкий жест рукой. — Я не знаю! Какой-то вихрь подхватил меня, крутит до сих пор и не позволяет выйти на дорогу, которая поведет меня… пусть даже к гибели. Он все еще мчит меня куда-то вдаль, но куда? Надолго? Зачем? Не знаю! — бормотала Янка. Глаза ее блуждали, и болезненная улыбка кривила дрожащие от волнения губы. — Знаете, вчера в костеле все с презрением отвернулись от меня. Рассказывали друг другу, почти вслух, такие подробности обо мне, что я, слушая, готова была умереть от стыда и боли, избить весь этот сброд и бежать куда глаза глядят. Здесь ад, ад! — закричала она, сжимая руками голову. — Зачем вы не дали мне умереть!