Брунгильда и любовь (из жизни евролюдей)
Шрифт:
Если бы он выбрасывал письма в контейнер для бумаги и картона, никто их среди прочего, может, и не обнаружил бы. Ну, а там, куда мусоровоз пищевые отходы вывозил, мешки с письмами бросились кому-то в глаза, так как выглядели сильно не на своем месте. Этот кто-то позвонил куда следует и сообщил о подозрительном непорядке. Назавтра же власти посадили в мусоровоз полицейского, и он исследовал каждый бак перед тем, как подъемник опрокинет его в машину. Мусорщиков он своими исследованиями вконец задолбал, но бак с очередными письмами нашел.
А дальше уже совсем все было просто. Два агента залегли у мусорной площадки за туями в траве и стали наблюдать в прибор ночного видения, кто что выносит
И с тех пор Брунгильда в политику не вмешивается до такой степени, что газет в руки не берет. Ее ведь тоже таскали в отдел по борьбе с терроризмом. Выясняли, какие она имела связи с Али.
Она им говорила:
– Ну какие я могла иметь с ним связи? Только непосредственные.
– А больше никаких? – спрашивали борцы с террористами.
– Больше никаких.
Но они не верили и еще долго Брунгильду терроризировали. Искали оружие и взрывчатку в склепах, которые Брунгильда курировала, домой к ней приходили с дурацкими подозрениями и вопросами. Проверяли телефонные переговоры. Больше всего их заинтересовали женщины по всей Германии, которым она якобы звонила и назвонила на четыреста евро.
– Женщины? – удивилась Брунгильда и тут же поняла, что этот кобель звонил за ее счет всему своему гарему. – Ну сволочь! – сказала она вслух. – Ненавижу!
И сказала:
– Этого я ему никогда не забуду.
Забыла, конечно. Сердце-то у нее доброе. И рождена Брунгильда не для ненависти, а для любви. Для любви к кому угодно – к людоеду, антисемиту, диверсанту, а то и вовсе к Лопухнину. Извините за выражение.
5. Русская любовь Брунгильды
Знала бы Брунгильда, что у нее с этим русским будет впоследствии столько разнообразных хлопот и такая с ее стороны любовь, она бы им сразу пожертвовала. Ради светлого своего будущего. И лучше бы себе какого-нибудь вьетнамца подобрала непритязательного. А то и афрогерманца на худой конец.
В нем, если разобраться, ничего такого и нет, в русском этом. Одна мечтательность. Бывало, смотрит он на Брунгильду, взглядом в грудь ее идеальную упершись, и губами шевелит. Это означает, что о чем-то он грезит. Или, может быть, размышляет печально. И печаль его, конечно, светла.
Вот эта вот нежная печаль в его глазах и подвигла Брунгильду на тесный с ним контакт и связь, включающую в себя еженедельную любовь до поросячьего визга. Такой печали в глазах ни у вьетнамца, ни у негра, ни тем более у единокровного бюргера не найдешь, сколько ни ищи. В них все, что угодно найдешь, только не печаль. А Брунгильде, перепробовавшей на своем коротком веку достаточное количество мужчин разных подвидов и семейств, хотелось чего-нибудь экзотически красивого. Русский же ее был красив и экзотичен, как полубог. А не так, как Гансик. Такая экзотика, если откровенно, – это уже лишнее.
Зато с нынешним ее мужчиной не стыдно из хорошего автомобиля на люди выйти, и в ресторан зайти – пива выпить с сосисками – тоже одно удовольствие. Да она и в театр с ним ездила, в оперу города Хемница, который при демократах числился Карл-Маркс-штадтом, центром тяжелой промышленности и социалистического фигурного катания. И везде, даже в фойе оперы, на них люди приятно оглядывались. На нее – мужчины, а на русского – женщины. А как оглядывались в банях! Когда русский уговорил ее устроить познавательный тур по немецким местам общего пользования. Брунгильда знала, что чертовски хороша собой и принимала мужские взгляды как должное, в смысле, как данность. А что до женского внимания к ее русскому товарищу – поначалу это слегка раздражало и будило нездоровое желание показать средний палец руки или что-нибудь более значимое.
Другое дело, политически корректной Брунгильде это безразлично. Тем более после ее романа с антисемитом покойным. Для нее, как и для всех других приличных людей Европы, Лопухнин – во всяком случае, пока – русский. И каких-либо посторонних примесей в нем заметить днем с огнем невозможно. Какие примеси! Лопухнин, когда пришел в себя, неоднократно прооперированный и загипсованный, он что сделал?
Негнущимися губами. Он сиделке сказал:
– Слышь, – сказал, – сбегай за водкой. А то душа поет.
Правда, сиделка, вместо того чтобы выполнить простейшую просьбу почти умирающего, никуда не побежала. А доложила лечащему врачу, что его подопечный пришел успешно в себя и произнес первые после клинической смерти слова.
Врач, вместо того чтобы на просьбу соотечественника по-людски откликнуться, вкатил ему какого-то снадобья внутривенно. Слава Богу,
Лопухнин под его воздействием вырубился в результате. А то бы он сказал этому врачу-вредителю и этой сиделке! Хотя он и так сказал.
От инъекции очнувшись.
– Если выходишь меня, – сказал он сиделке на ее родном языке, – я тебя в знак благодарности два раза трахну.
Потом помолчал, провел по треснутым в трех местах губам языком и добавил по-русски:
– Хоть ты и крокодила страшной убойной силы.
Сиделка в ответ на его слова только оскалилась и в оскале произнесла:
– Alles klar, – и повторила: – Alles klar.
Или она не поняла смысла сказанного – при его произношении и состоянии здоровья это неудивительно, – или, наоборот, все поняла, а оскал ее означал улыбку надежды и мечты. И со временем оба свои обещания Лопухнин осуществил. Не дожидаясь выписки из больницы.
А после, в недалеком будущем, он обо всем об этом еще и Брунгильде рассказал в красках. Хотя никто его не спрашивал и за язык не тянул.
Брунгильда чуть со злости не лопнула и в ограждение не врезалась – он же, сволочь, в ВМW, на полном ходу, это рассказывал, когда по автобану они мчались на всех парусах. И Брунгильда потеряла лицо.
Устроила искалеченному Лопухнину сцену ревности. То есть не то чтобы сцену… Она спокойно, вопреки всем правилам немецкого дорожного движения, остановила машину прямо на автобане и сказала одно слово: