Брут. Убийца-идеалист
Шрифт:
Ты мой самый дорогой друг, Цицерон, я считаю тебя лучшим и отважнейшим из людей, и мое уважение к тебе зиждется не только на твоих личных качествах, но и на том, что ты сделал для Республики, но в этом вопросе, мне кажется, ты тешишь себя напрасными надеждами. Стоит кому-нибудь совершить хороший поступок, ты сейчас же готов позволить ему все и во всем с ним согласиться. Но когда все позволено, дух человеческий слабеет, а попустительство окружающих толкают его ко злу. Доброта твоя столь велика, что ты, надеюсь, правильно поймешь мое предупреждение, тем более что я адресую его тебе в заботе о всеобщем спасении. Впрочем, в любом случае ты поступишь так, как считаешь нужным, как, в свою очередь, и я. Пойми, дорогой Цицерон, наступает время, когда нам нельзя слишком рано радоваться поражению Антония. Не должно больше быть места упрекам в том, что, борясь с самым очевидным злом, мы
Вот почему я боюсь, как бы любезный твоему сердцу Цезарь во всей этой истории с консульством [128] не решил, что он вознесся благодаря твоим декретам. Если Антоний рвался царствовать потому, что успел подхватить инструмент власти, выпавший из руки другого, то, спрашивается, как поведет себя человек, получивший могущество не из рук покойного тирана, а прямо от сената? На что он будет готов? Я был бы счастлив восславить твою проницательность, если бы кому-нибудь удалось убедить меня, что Цезарь удовлетворится теми высокими почестями, которых он уже удостоился. Возможно, ты скажешь мне, что я упрекаю тебя в чужих ошибках? Действительно, я считаю, что на тебе лежит ответственность за них — в той мере, в какой ты мог предупредить их! Если б только ты мог понять, какая тревога грызет мое сердце из-за этого Октавия...» [129]
Должно быть, Брут действительно серьезно тревожился и гневался, если он решился с такой откровенностью высказать свои мысли Цицерону. Тщеславный сверх всякой меры, Марк Туллий с удовольствием читал совсем другие письма, переполненные льстивыми похвалами, более похожими на дифирамбы. Обвиняя Цицерона, Брут намекал ему на беззаконие, допущенное в годы его консульства и преследования Каталины. Именно Цицерон настоял на казни без суда сподвижников Каталины, в том числе отчима Антония Лентула. Не оттуда ли пошла его неистребимая ненависть к фамилии Антониев? И позже Цицерон не раз сгибался перед людьми, облеченными властью, будь то Помпей или Цезарь. И вот теперь он примеривается точно так же склониться перед слишком зубастым для его лет юнцом... Брут не ошибался в своих прогнозах. Он очень хорошо видел, что сыновняя почтительность Октавия — не более чем завеса, прикрывающая его чудовищные амбиции. Компромисс между мартовскими заговорщиками и наследником жертвы заговора? Брут понимал: это невозможно. Разумеется, он не вынашивал планов физического устранения молодого честолюбца, но в то же время отдавал себе отчет: если Октавий начнет принимать хотя бы скромное участие в государственной политике, положение республиканцев окажется под серьезной угрозой. И его милосердие к Гаю Антонию на этом фоне казалось таким пустяком...
Год, начавшийся под добрым знаком, постепенно приобретал тревожные черты. Деньги несчастного Требония, равно как и прочие средства, полученные от конфискации податей, растаяли как снег под солнечными лучами. Войска, набранного Брутом, хватало, чтобы держать в подчинении провинции, но пускаться с такими силами в поход на Италию, чтобы встретиться лицом к лицу с легионами Октавия и Антония, нечего было и думать.
К финансовым трудностям добавились неприятности, связанные с Гаем Антонием. Цицерон, строго отчитывая Брута, в одном был прав: всех Антониев отличала черная неблагодарность, все они обладали прямо-таки сверхъестественным даром отравлять жизнь своим благодетелям.
Как только закончились военные действия, Гай Антоний, оказавшийся под покровительством Брута, обрел почти неограниченную свободу действий. И поспешил ею воспользоваться, чтобы начать в войсках подрывную работу.
Но воины относились к Марку Бруту с искренней
Бруту расправы, подобные этой, внушали ужас. Это Долабелла мог потирать руки от удовольствия, глядя на сотни распятых на крестах или на протяжении двух суток пытая бывшего друга; это Антоний мог с довольной улыбкой наблюдать, как рубили головы его вчерашним подчиненным. Даже Цицерон, кичившийся своим человеколюбием, мог отправить на смерть своего ближнего. Но не Марк Брут.
Между тем закрыть глаза на предательство Гая Антония значило подогреть зреющий мятеж и лишиться уважения собственных воинов. Перед Марком стоял трудный выбор.
И он разыграл перед войском целый спектакль. Приказав арестовать Антония, он под надежной охраной посадил его на корабль, официально объявив, что мятежник будет утоплен в открытом море. На самом деле капитан корабля получил инструкцию переправить Антония к бывшему наместнику Македонии Квинту Гортензию, в доме которого тот стал бы жить под домашним арестом.
Антоний, который ничего заранее не знал, повел себя как последний трус. Он рыдал и молил о пощаде. Следует отдать должное Цицерону, который в письме от 15 мая весьма проницательно оценил ситуацию: «Гай по-прежнему под моим присмотром. Клянусь тебе, что своими причитаниями он внушает мне жалость. Боюсь, что в конце концов он сумеет найти безумцев, которые окажут ему помощь. Вот она, моя непрестанная головная боль...» 33
33
Из текста можно подумать, что Антоний находился в Риме под присмотром Цицерона. Между тем он был в Македонии у Гортензия. Брут дал распоряжение его казнить только после убийства Цицерона.
Новости с театра военных действий, как в Италии, так и на Востоке, тоже не слишком радовали.
Марк Антоний вот уже три месяца держал осаду Мутины, которую стойко оборонял Децим Брут. Наконец консулы приняли решение лично возглавить войско и двинуться на помощь осажденным, надеясь зажать Антония в тиски. Однако военная удача чаще улыбалась не им, а Антонию, который в очередной раз доказал, что не зря считался одним из лучших военачальников, прошедших школу Цезаря. Что касается разгрома Долабеллы, который поначалу казался делом нескольких дней, то здесь военная кампания неожиданно приняла затяжной характер. Публий Корнелий захватил Лаодикею — важный морской порт, через который его снабжал продовольствием флот Клеопатры. Египетская царица знала Долабеллу еще по Риму, и не исключено, что красота и молодость этого негодяя внушили ей определенные мечты — раз уж судьба отобрала у нее Цезаря...
Кассий попытался окружить Лаодикею блокадой, но она оказалась малоэффективной, поскольку легкие египетские триремы передвигались гораздо быстрее, чем римские галеры. Впрочем, его расчет строился на том, что жители Лаодикеи не смогут долго выдерживать осаду — вряд ли мощи всего египетского флота достанет, чтобы снабжать провиантом целый город. Армии Кассия, состоявшей из десяти легионов и двадцати когорт вспомогательных войск, приходилось держать под контролем огромную территорию, доходившую до парфянской границы. Его конница, насчитывавшая четыре тысячи всадников, стояла в соседнем с Лаодикеей Палтосе, но не настолько близко, чтобы помешать Долабелле время от времени совершать опустошительные рейды по киликийским владениям.
Брута удивляло, почему Кассий, располагавший значительными силами, не решается на штурм Лаодикеи. Понемногу его начали терзать подозрения. Неужели Кассий вынашивает какие-то скрытые планы? Римляне вообще имели дурную склонность рассматривать Восток как источник неисчерпаемых богатств. И Марк, зная Кассия как человека, в числе добродетелей которого бескорыстие никак не значилось, все чаще задавался вопросом, не тянет ли тот время намеренно, используя свои легионы для обогащения.
В любом случае тактика Кассия, направленная на медленное изматывание противника, слишком надолго задерживала его на Востоке, тогда как он в любую минуту мог срочно потребоваться здесь, в Европе.