Брюллов
Шрифт:
Наверно, всякий, кто попадает в Помпею, воскрешает в воображении последние минуты города, погребенного под раскаленными камнями и пеплом. Останки жителей, найденные в живыхпозах, в которых застала их гибель, внутренность домов, предметы обихода дают воображению богатую пищу.
«Я вижу огненные реки… Они стремятся, разливаются или поглощают все встречающееся и не находят препон своему стремлению, — писал из Помпеи Александр Брюллов. — …Меж тем дождь песку, золы и камней засыпает пышную Помпею… Я отвращаю взор свой от сего ужасного зрелища, встречаю… сторожа, старого инвалида: мечта исчезает… Все заставляет меня переноситься воображением в первый век, но каждую минуту должен вспоминать, что живу в 19 столетии…»
В письме
Торжественное шествие, плавно огибая храм, движется к его ступеням. Два прекрасных юноши, Клеобис и Битон, прославившиеся в Аргосе сыновней любовью, вместо волов впряглись в колесницу, чтобы доставить на празднество свою мать Кидиппу, жрицу богини Геры. Вступив в храм, просила Кидиппа богиню пожаловать ее детям высшую награду. И тут же, в храме, заснули Клеобис и Битон, чтобы не проснуться более, ибо высшая награда для смертного — умереть во сне…
Так и этак набрасывал Карл в альбоме сцену, навеянную древним мифом. Что побуждало его? Раздумья о великой сыновней любви? Или охватившая его печальная мысль, что смерть не наказанье, а награда за прожитую жизнь? «Ах, господа, как мы ни живем, а все нас черви съедят!» — но не для того же мы живем, чтобы черви нас съели!..
Пришла из далекого Питера весть о кончине любезной матушки. Карл, утешая отца, просил старика беречь себя для детей, ненаружно его любящих. А может быть, надо впрягаться в колесницу, тащить свою любовь на виду у людей и богов?.. «Еще прошу вас, любезный батюшка… переслать с первым курьером какой-нибудь поминок от нашей любезной матушки…» А семейство, обиженное молчанием Карла и немногословием его, пишет через Рим в Неаполь Александру.
…Год с небольшим спустя после смерти супруги Павел Иванович с дочерью Юлией собрался в дальний вояж — решил на старости лет посетить город Люнебург, позабытую родину. Отсюда, сделав изрядный крюк, навестил в Англии сына Александра — тот как раз успел перебраться туда со своими литографиями. В Италию, к Карлу, батюшка не заехал, а Карл ждал… Впрочем: «Папеньке скажи, что я наконец перестал сердиться за его предпочтение Англии Италии и славному Риму, Риму, в котором Рафаэль и Микеланджело раторствовали… и где ожидал его сын с нетерпением… и так жестоко обманулся!» Велеречиво, прилично, прохладно, не то, что про Помпею или про венгерца со скорпионом!..
Когда братья Брюлловы отправились за границу, сестра Юлия в первом же письме, и, кажется, единственном, адресованном не Александру, а обоим вместе, писала им вслед, что видела любезных братцев во сне: в рыцарской одежде, золотых латах, увенчанные лаврами, они возвращались с поля брани, — «Ах, милые братцы! какое восхитительное предзнаменование!..»
Полдень
Был год 79-й от рождества Христова, последние числа августа. На утренней заре жнецы отправились в желтеющие поля; в садах налившиеся гроздья оттягивали лозу, на фруктовых деревьях плоды сияли тысячами маленьких солнц. В жаркие послеполуденные часы граждане Помпеи собирались в богато украшенных скульптурой и росписями городских банях и, нежась на мраморных ступенях несущего прохладу бассейна, неторопливо обсуждали виды на урожай, цены на земельные участки и планы благоустройства города. Везувий привычно курился над Помпеей, серый дымок, тянущийся к небу над конической главою вулкана, тревожил людей не более чем дым над жертвенником или уличной жаровней для мяса, — омывая лицо прозрачной, свежей водою, граждане Помпеи вели достойный разговор и забегали в мыслях на многие годы вперед. Но на рассвете 24 августа гора изрыгнула громадный столб пламени, камней
Историк Плиний Младший, очевидец гибели Помпеи, вспоминая ту ночь, писал историку Тациту: «Тогда мать молит, увещевает, приказывает убежать любым образом, я как юноша это могу сделать, а она уже зрелая годами и телом спокойно умрет, если не будет причиной моей смерти. Я, наоборот, отвечаю, что не буду спасаться без нее; затем, взяв ее за руку, понуждаю ускорить ход; с трудом повинуется, обвиняет себя, что меня задерживает… Оглядываюсь: густой дым шел за нами, подобно потоку, покрывая землю…»
В середине марта 1828 года Везувий вдруг задымился сильнее обычного, пять дней спустя он выбросил высокий столб пепла и дыма, темно-красные потоки лавы, выплеснувшись из кратера, потекли вниз по склонам, послышался грозный гул, в домах Неаполя задрожали оконные стекла. Слухи об извержении тотчас долетели до Рима, все, кто мог, бросились в Неаполь — поглядеть на диковинное зрелище. Карл не без труда добыл место в карете, где, кроме него, теснилось еще пять пассажиров, и мог считать себя счастливцем. Пока добирались до Неаполя, Везувий перестал куриться и задремал, на день или на сто лет — кому ведомо!
В доме на набережной Санта Лючия Карл находит Сильвестра Щедрина. На шумной набережной продают рыбу, устриц, причудливых морских гадов, мальчишки носят целебную воду из недальнего колодца. Сильвестр берет большой стакан дурно пахнущей воды и пьет ее маленькими глотками, благоговейно. Сильвестр желт лицом, даже белки его глаз желты, доктора находят у него разлитие желчи.
— Это все Неаполь, — говорит Сильвестр, — совершенно неаполитанская болезнь. Здесь, взгляни, все желты.
Он отпивает из стакана тухлой воды и, помолчав, сворачивает на самое наболевшее:
— А возвращаться домой зачем? Здесь я — человек, еду в упряжке тройнею: талант, трудолюбие, деньги. А в России я кто?
Карл вспоминает недавнее письмо брата Федора: работа — одни церковные росписи, да и та раздается с торгу, портреты не в цене, картин не заказывают, Общество поощрения, не будучи казенным учреждением, нынче не больно-то в фаворе, Петр Андреевич Кикин уехал в деревню, строит себе там дом за сто тысяч.
— Я у отечества не в долгу, — сердится, будто спорит с кем-то, Сильвестр и отхлебывает большой глоток вонючей воды. — Много ли прежде покупали русской живописи за границей? А Щедрина берут нарасхват…
Он долго смотрит на море, уже меркнущее к ночи. Месяца два назад, зимою, он взглянул как-то на рассвете в окно и в утреннем тумане увидел как бы повисший между небом и водою черный силуэт корабля. И какое-то предчувствие, болезненное и сладкое, вдруг сдавило его сердце. Едва серые клочья тумана поднялись над морем, разглядел Сильвестр на корме фрегата белый, пересеченный голубым андреевским крестом флаг. Часа не прошло, он, испытывая слабость в ногах, торопливо взбирался по неверной веревочной лестнице, с волнением слышал доносящиеся сверху, с палубы, звуки отечественного языка и разудивил готового к любезностям капитана, первым делом попросив разрешения отведать матросских щей, которых десять лет не пробовал.