Брюллов
Шрифт:
Тем временем русский курьер доставил в Рим высочайше повеление: художник Брюллов затребовался в Санкт-Петербург для исправления профессорской должности в академии…
На пути в Константинополь «Фемистокл» зашел в Смирну. Бросили якорь в виду города — на горе, над купами дерев и домами, разбежавшимися по склону, поднимались развалины замка, построенного генуэзцами. Давыдов плыл на «Ифигении», русском корвете, шедшем рядом и тем же курсом: веселое оживление в кают-компании «Фемистокла» огорчало Давыдова. Экспедиция рассыпалась, ему хотелось, чтобы над останками его предприятия люди стояли, склонив головы; но на «Фемистокле» матрос без шума открывал бутылки, речи были занимательны и остроумны, и не поминками был веселый пир. Давыдов печалился, сердился, к тому же и его лихорадка мучила — он пожелтел лицом. Молчаливый, лежал на постели, разложенной на палубе, и смотрел, как матросы, прыгая в воду, раскинув руки, чайками пролетали мимо него. В Смирне решение его созрело: главное — исполнение долга. Давыдов постановил продолжать экспедицию. Он пересел на пароход «Мария Доротея», хотя тот
Ждали попутного ветра. Брюллов писал акварелью портрет капитана Корнилова. Моряк стоит у корабельного орудия, слегка на него опершись. Он, пожалуй, немного позирует, но портрет не парадный. Корнилов не напряжен, однако запечатлен не в минуту отдохновения. Несмотря на несколько вольную позу, он внимателен и собран. На корабле у Корнилова никто не вмешивался в распоряжения другого, сам он не вмешивался ни в чьи распоряжения, но все обязаны были следить зорким взглядом за действиями других и за окружающими предметами. В этом была одна из основ корниловской выучки. На брюлловском портрете схвачена капитанская зоркость Корнилова: он спокоен, сдержан, внешне даже расслаблен, он в стороне, но ничего не упускает из виду; зритель видит Корнилова как бы с палубы брига и понимает, что именно к этому человеку, свободно стоящему у пушки, сходятся невидимые нити всего происходящего на корабле. Согласно корниловской выучке каждый должен ясно понимать значение места, с которого он следит за всем вокруг…
Григорий Григорьевич Гагарин рассказал в своих записках: «…Плавание наше значительно замедлилось в Дарданеллах совершенно противным ветром и обратным течением. Множество судов под флагами различных наций неподвижно оставалось в проливе уже целые одиннадцать дней, ожидая попутного ветра. Это обстоятельство послужило поводом к проявлению новой отличительной черты гениального художника: его проницательности. Не имея никакого понятия о мореходном искусстве, но обладая огромной наблюдательностью, Брюллов заметил, что в том место Дарданелл, где пролив делает поворот, огибая берег, стремление воды, хотя и противное нам, самою быстротой своей образует на некотором протяжении обратное течение вблизи самого берега. Кроме того, он заметил еще, что в момент захождения солнца в проливе ежедневно водворяется минут на пять совершенное безветрие. И вот великому художнику пришло в голову, что для выхода за поворот пролива на попутное течение стоило бы только нашему бригу попасть на эту узкую прибрежную полосу, чтобы, пользуясь вечерним пятиминутным штилем, добраться по этой полосе до попутного стремления. Замечание свое Брюллов сообщил капитану брига. Капитан согласился с возможностью такового маневра, но в то же время не решался привести его в исполнение, основательно опасаясь неудачи, последствием которой был бы стыд для русского экипажа перед лицом многочисленных иноземных свидетелей неудачной попытки. Но Брюллов настаивал и не ослабевал в своих убеждениях и доказательствах до тех пор, пока не уговорил почтенного хозяина брига попробовать счастья. Бриг тронулся по направлению к берегу, и в то же время сотни любопытных глаз и десятки зрительных труб устремились на нас со всех судов, которые в течение одиннадцати дней разделяли с нами невольную неподвижность и бездействие. Очевидно было, что никто не понимал нашего маневра, и все считали его безрассудным. Каково же было всеобщее изумление, когда, попав на струю прибрежного стремления, наш бриг весьма легко проскочил по ней до поворота пролива и вышел на более широкое место, где уже мог понемногу двигаться вперед с помощью искусного лавирования… Громкие аплодисменты и крики приветствовали нас со всех кораблей… Тот же маневр другим судам не удался потому, что они пропустили пять минут штиля, составлявшего существенное условие успеха…»
Турки называют Константинополь Истанбулом, имя Стамбул все больше прививалось и между европейцами. Посольства иностранных держав расположились в Буюкдере, местечке близ Стамбула. Русский посланник пригласил Брюллова отдохнуть после морского путешествия. Сад российского посольства огромен. Старые тенистые аллеи ведут на широкие террасы, с трех сторон окруженные стеною столетних деревьев; с четвертой стороны открывается вид на Босфор. Не дойдя еще до края горы, откуда видны синие воды пролива, из глубины аллеи вдруг замечаешь с удивлением белый парус, как бы скользящий между деревьями. По соседству, в парке австрийского посольства, сохранились развалины древнего храма. Вечером возле камней, посеребренных лунным светом, прогуливаются дипломаты со своими дамами.
Буюкдере в переводе с турецкого — «Большая долина». Посреди долины растет дерево небывалой толщины: семь платанов, некогда посаженных кружком, срослись у корней и покрылись общей корою. Кора окаменела и, как камень, обточена и выщерблена временем. В дупло, служащее иногда убежищем для пастухов, а иногда кофейней для гуляющих, можно въехать верхом на лошади. Говорят, под этим платаном отдыхал Готфрид Бульонский, когда вел своих рыцарей сражаться за гроб господень. Вдали шагают арки римского водопровода, за их просторными окнами открываются фиолетовые вершины Фракийских гор. Рим, Византия, крестоносцы, кофейня — и вечные горы: века срастаются в истории, как платаны под общей корой.
Карл бродит по окрестностям, умно беседует с дипломатами, находчиво любезничает с дамами, вечера в Буюкдере все заняты — балы, музыкальные собрания, вист, прогулки по саду. Решают играть спектакль. Карл берется писать декорации — работает охотно, озорно, Турция, которую он еще и распробовать не успел, является на его полотнищах в остро словленных, забавных подробностях.
…Давыдов поспел в Стамбул двумя неделями раньше
…Дипломаты Карлу надоели, их дамы наскучили, на посольских вечерах он томился, в вист не садился играть, не любя проигрывать деньги, от созерцания одних и тех же окрестных видов у него уставали глаза и голова болела. Он уговорил Гришу Гагарина переехать в город, снять комнату на двоих. Он быстро усвоил турецкую науку отдыха, умел, полузакрыв глаза, часами неподвижно сидеть на подушках, неторопливо пуская кольцами трубочный дым и время от времени отпивая из маленькой чашки глоток кофе, горького и крепкого. Но когда лень, казалось, совершенно овладела им, когда мысли его, казалось, тянутся и плывут голубым дымом, а тело почти расплавилось в мягкой податливости подушек, он с неожиданной легкостью вскакивал на ноги, пелена дремоты вмиг слетала с его сверкающих, с расширенными зрачками глаз, шаг его был тверд, он объяснял, что идет изучать город, и растворялся в узких, извилистых улочках — неведомо когда успел он разобраться в этом таинственном для чужеземца лабиринте. Он научился торговаться со старостой пристани, добывая лодку — каик — для поездки по проливу, уверенно соскакивал в неустойчивое суденышко, которое часто переворачивается от резкого движения иного неопытного иностранца, научился, как истинный турок, неподвижно сидеть, развалясь на дне, и, пока гребец, каикчи, в белой открытой рубахе под узким жилетом быстро гонит лодку короткими взмахами весел, смотреть, почти не поворачивая головы, на плывущие навстречу купола мечетей и тонкие минареты, пестро раскрашенные дворцы и повисшие над водою лачуги. Его встречали на оружейном базаре, где в тесной лавчонке развешаны дамасская сабля, и кривой ятаган, и кинжалы всех форм и размеров, — серебро и золото, яшма, кораллы, слоновая кость, изумруд и рубин, алмаз и жемчуг сияют на рукоятях, между тем как сталь клинка покрыта узором стихов из Корана и поучительных надписей. И на невольничьем рынке: у ворот его продаются птицы в клетках — турок, прежде чем купить себе рабыню, по обычаю выпускает на свободу птицу. Он наслаждался в банях: его заворачивали в огромную простыню, наматывали ему на голову чалму, надевали на ноги деревянные котурны для удобства ходьбы по холодному мрамору в предбаннике и горячему во внутренних отделениях и вели в зал, где облака пара, освещенные солнцем сквозь отверстия в куполах кровли, жемчужно сверкают; здесь могучий банщик, надев рукавицу из жесткой шерстяной материи, тер его и шлепал, вытягивал и выправлял ему руки и с хрустом выворачивал суставы, — он терпел, изведав райское блаженство, которое ожидает его, когда служители почти вынесут его в галерею для отдыха. Он заходит в дома, известные не всякому жителю Стамбула: здесь за ковром на стене оказывается потайная дверца, в дальней комнате его знакомят с похищенной принцессой; на самом-то деле черноокая красавица просто беглая служанка богатого грека, но всегда ли хочется знать, что на самом деле. С толпой турок он отправляется пить целебные воды — тут их называют «сладкими». Вокруг фонтанов, богато украшенных, располагаются на зеленом лугу мужчины; иные явились со своими гаремами — женщины прячутся в красных с позолотою крытых повозках, — впрочем, точно ли прячутся? Вон одна выглядывает из-за шелковой занавески и манит разносчика с фруктами, другая спустила с лица покрывало, чтобы затянуться дымом из жасминного чубука, между тем как неприветливый слуга грозным взглядом отпугивает постороннего, подошедшего, по его мнению, слишком близко к повозке.
Дома он валяется на подушках, пьет кофе, дремлет, иногда берется за карандаш, за сепию, реже за акварель, набрасывает многолюдные городские сценки, рассказ дробится множеством подробностей, живых, метких, изящных, шутливых, — он бросает карандаш: мрачно твердит Гагарину, что картины с Востока не привезет, что прелестные акварели лишь путевые заметки, не более, что время уходит, совсем мало осталось, вдруг поднимается на ноги, легкий, веселый, хандру будто ветром выдуло, — и опять исчезает.
Но, бывает, ночью, нежданно появившись, будит Гришу, садится у него в ногах со свечой и книгой в руке, читает все одно и то же место из карамзинской истории — про осаду Пскова королем Баторием! «Не взирая на жестокий огонь городских бойниц, неприятель по телам своих достиг крепости, ворвался в проломы, взял башню Покровскую, Свиную и распустил на них знамена королевские, к живейшей радости Батория… Поляки в отверстиях стены резались с гражданами, с детьми боярскими и стрельцами… Тут князь Шуйский, облитый кровию, сходит с раненого коня, удерживает отступающих, показывает им образ Божией Матери и св. Всеволода-Гавриила, несомые иереями из соборного храма… Россияне укрепились в духе, стали неколебимо — и вдруг Свиная башня, в решительный час ими подорванная, взлетела на воздух с королевскими знаменами…»
Эти проломы в стене у него из головы не выходят…
Гагарин сердится, говорит, что нечего тратить жизнь в кофейнях, нужно возвращаться в Рим, приниматься за картину: замысел ясен, и охота горяча. Но Карл Павлович знает: в Риме он этой картины не напишет, в Россию надо ехать, а там дадут ли написать…
Приказ Брюллову явиться в Санкт-Петербург проследовал, дожидаясь попутных курьеров и кораблей, из Рима в Афины, а оттуда в Константинополь. Человек предполагает, а надо собираться в путь…