Брюсов
Шрифт:
Одним словом, когда он на другой день пришел позировать, услышав его шаги, я схватила мокрую губку и смыла портрет. По какому импульсу я это сделала, до сих пор не могу объяснить. За минуту я еще не знала, что уничтожу его.
Вошел Валерий Яковлевич. Сконфуженно, молча показала ему на смытую вещь. Он посмотрел на меня, на остатки портрета и пожал плечами: «Почему вы это сделали? — Он был похож. Но не огорчайтесь, не волнуйтесь, — снисходительно сказал он, — это ничего, это бывает. Вот эту осень я собираюсь приехать в Ленинград и даю вам обещание, что буду вам там позировать».
Мы попрощались. Я его больше никогда не видела… (Остроумова-Лебедева А. Л Автобиографические записки. Т. III. М., 1951. С. 38, 39).
<В Коктебеле> передо мною прошел
Ничего строгого, властного, холодного не было в Коктебельском Брюсове. Он был прост, общителен и мил. По-отечески снисходительно и дружелюбно вступал в спор с задорными девицами, отрицавшими огулом всю русскую культуру или отвергавшими какое-нибудь крупнейшее поэтическое явление. Участвовал в каждой морской или горной экскурсии в многолюдном обществе молодежи, выступал в диспутах по поводу прочитанных стихов, играл в мяч, налаживал литературные игры.
Но тень какой-то глубокой утомленности и скрытого страдания не покидала его. Часто он казался совершенно старым, больным, тяжко изнуренным полувеком своего земного странствия. Когда он сидел иногда, согнувшись на ступеньках террасы, в легкой летней сорочке без пиджака, когда, перевязав мучившую его больную руку, жестикулировал во время беседы одной свободной рукой, когда читал в продолжении целого вечера свои новые стихи, которые явно не доходили до аудитории, встречавшей и провожавшей их глубоким молчанием, — в такие минуты что-то глубоко щемящее вызывала в вас фигура старого поэта. Его поэтические триумфы, его роль литературного конквистадора, величественный блеск его имени — все это словно отделялось, как отошедшее прошлое, от его глубоко утомленной и скучающей фигуры. Словно слышались знаменитые строфы его ранней поэмы:
Я жить устал среди людей и в днях, Устал от смены дум, желаний, вкусов…Но теперь это звучало роковой и неизбывной подлинностью. Чувство глубокого пресыщения, утомленности и безразличия к тому, что еще может дать жизнь, столь ярко, богато и плодотворно прожитая, — вот что выступало как основная доминанта его переживаний. Не казалось ли ему, что круг существования завершился, что вечер уже сгустил недавние сумерки в близящуюся ночную черноту, что наступает давно отмеченный им час, обрывающий жизнь на какой-то «строфе случайной» (Гроссман Л. С. 295, 296).
Со мной случилось маленькое несчастье. На другой день по приезде в Коктебель (кстати: путь был долгий, скучный и очень тягостный) я пошел с некоей «экскурсией» на Карадаг, здешнюю самую высокую гору (потухший вулкан); нас вел некий геолог, проф. Байков, который собирался давать научные объяснения. Шли мы, шли и зашли уж далеко в горы, как вдруг нашли тучи и хлынул ливень. Начался потоп. Вода сверху, снизу, с боков. Одно время мы укрывались в кустах (леса там нет), потом, убедясь, что дождя не переждать, решили идти назад. Все дороги размокли, превратились в непролазную грязь. Каждое углубление стало бешеным потоком, который сбивал с ног пытавшихся перейти его вброд. Эти потоки волокли вниз груды огромных камней. Гром гремел, молния сверкала, а дождь все лил, лил, лил. И три часамы шли вниз под этим дождем. Прекрасные сандалии мои обратились в лохмотья, брюки — в грязные тряпки, куртка — в мокрые лоскуты, шляпа — размокла и развалилась, как гриб… Пришлось все же идти вброд, ползти по грязи, карабкаться по скользко-мокрым камням, и все это — под дождем, в мокрой насквозь одежде, и так три часа. Естественно, что я захворал. Приемы хины кое-как меня поправили, но остался ожесточенный неврит в руке. Я не могу сейчас ни согнуть, ни разогнуть руку (левую), почти не могу спать,
Когда выезжаете Вы? 20-го или позже? Я считаю, что самое раннее смогу выехать из Коктебеля в понедельник, 18-го, а, может быть, и не смогу еще. Хорошо, если бы Ты мне телеграфировала день своего отъезда.
Еще раз: не сердись. Уверяю Тебя, что мне очень невесело, даже совсем плохо, и я куда предпочитал бы гулять по Алупке, чем здесь лежать и плакаться над своей рукой. Все произошло иначечем я располагал. <…> В этой болезни мне очень Тебя недостает.
Коктебель. Дача Волошина.
<Приписка на обороте:>
Милый, милый Коля!
Как-то ты живешь без меня в Алупке. Я плыл на пароходе из Ялты в Феодосию. Было интересно, но очень неудобно, а, главное, хотелось спать. Пароход должен был прийти в 11 часов вечера, а пришел в 5 часов утра. Жанна расскажет тебе, как я ходил в горы и попал под дождь. Там я простудился. Теперь никуда не хожу, не купаюсь, лежу и плачу. Очень мне здесь плохо. Надеюсь, ты — умный. На большие скалы не лазишь, по краям не ходишь и тетю Жанну слушаешься. Ведешь ли ты дневник, как обещал? Твои камушки у меня (и твоя морская шляпа). Здесь есть интересные камушки, но я их не собираю: их долго искать надо, а у меня рука болит. Горы здесь маленькие, деревьев почти нет, а о кипарисах здесь и не слыхали, не говоря уже о пальмах или олеандрах: одни кусты и только. Ну, будь умный. Я тебя очень люблю и очень тебя целую. Скоро увидимся. Твой дядя Валя (Письмо И. М. Брюсовой от 15 августа 1924 года. ОР РГБ).
Выбраться из Крыма осенью 1924 г. в нужный момент было делом нелегким. Валерий Яковлевич слишком серьезно относился к своим служебным обязанностям, не допускал, что он может опоздать даже по болезни, с непомерной трудностью достал билет в Москву и больным начал посещать службу, усердно хлопотал о своем ВЛХИ, всецело поглощенный заботами о предстоящем первом выпуске студентов. Вскоре по возвращении из Крыма Брюсов слег. Крупозное и ползучее воспаление легких вместе с плевритом — констатировали врачи (Материалы к биографии. С. 149).
Во время всей болезни Валерий Яковлевич живо интересовался ходом дел в <Литературно-Художествен ном> институте, сожалея о пропуске лекций. Еще за несколько дней до смерти, уже с трудом владея речью, Валерий Яковлевич отдавал распоряжения по институту, касающиеся как общих вопросов, так и деталей. <…> Характерно для этого ясного ума: во время болезни Брюсова тяготила не так физическая боль, как повышенная температура; Валерий Яковлевич жаловался, что температура и связанные с нею бреды мешают ему собраться с мыслями и поэтому просил жаропонижающего (Григорьев М. С. Брюсов и Высший литературно-художественный институт. // Известия. 1924. 14 окт. № 235).
После первой вспышки высокой температуры больной повеселел, сразу начал заниматься делами, лежа писал статью о Безыменском, просил ему читать вслух какую-то французскую научную книгу, — я запамятовала, какую; читала я ему Платона, журналы и др. <…> Но болезнь шла на ухудшение (Материалы к биографии. С. 149).
— Я застал Валерия Яковлевича, — сказал проф. Кончаловский, — уже в безнадежном состоянии. Крупозное воспаление легких, которым заболел он за неделю до приглашения меня, осложнилось плевритом. Эта болезнь при организме, надорванном нервной жизнью, протекала чрезвычайно тяжело. В. Я. Брюсов к тому же ранее болел туберкулезом. Он, правда, был залечен, но все же оставил в его организме тяжелые разрушения.